Издательский дом «Медина»
Поиск rss Написать нам
Главная » Учебные пособия
Реформа образования: татары нижегородчины и мусульманский мир /сборник работ и статей по исламскому образованию/
20.04.2009

Абдрахман Абубакиров

Кое­что о себе и о времени
Записки пенсионера­учителя

Горький
1965 год

 

Вместо введения

Записи эти тех лет, когда мне было уже 22 года. А какие были более ранние?

Чудная вещь – человеческая память: кое­что сохранит, многое, очень многое теряет. Впрочем, и сохранившееся тоже имеет уже другую форму, современную, окрашенную и отшлифованную.

Решил записать это «кое­что», чтобы осталось после себя хоть что­то написанное собственною рукою. Пусть это «что­то» незначительное, но важно тем, что оно выстрадано мною, приобретено, нажито долгими годами опыта и практики.

К тому же чем больше отходишь от «былого», тем оно ярче, выпуклее и ближе. Не знаю, какими окажутся «думы», но «былое» это мое и моего времени. Точнее, времени вашего поколения, моего круга.

С отроческих лет установилась было привычка делать краткие записи в «памятной книжке» (так назывался в те времена карманный блокнот) и продолжалась до зрелых лет. Весьма значительные обстоятельства уничтожили эту привычку, вместе с тем были уничтожены записи за многие минувшие годы.

Жаль, конечно. Эти записи представляли «разговор с самим собою», именно с таким, каким был я тогда, и явились бы подлинными документами обо мне для меня. Ведь в тех записях я такой, каким был, без прикрас, в первоначальном, так сказать, естестве. Каким­то чудом сохранилась одна книжечка за 1920 год.

Привожу некоторые записи, сделанные на арабском шрифте, в переводе на современный, но с сохранением стиля и пунктуации. (Ввиду того, что машинистка не владеет татарским языком, эти записи остались в подлиннике.)

 

Мое воспитание

Родился в городе Цареве Астраханской губернии, ныне Волгоградской области (17 апреля 1898 г. ст. ст.).

Царев – уездный городок, расположенный на месте столицы «Золотой Орды» города Сарай.

В татарском поселке при городе, названном впоследствии поселком Сарай, было татар около 250 дворов.

Наш род сравнительно древний и многочисленный. Как видно из приведенной схемы (см. подлинник), мне известны имена, отчества предков до седьмого пращура, неизвестно отчество седьмого предка, чье имя стало фамилией огромного числа людей, так что моя родня, дальняя и близкая (и однофамильцы), составляла более трети населения поселка. Абубекеровых мы найдем и в Астрахани, в Саратовской и Куйбышевской областях.

Жители поселка относились к городскому населению и по сословию считались мещанами. А это значило, что люди не имели ни земли, ни других угодий, кроме сенокоса по 0,5 гектара на двор. Не было у нас и пастбища, его арендовывали у Балтиярского общества (село в 15–16 км от нас).

В этих условиях население, чтобы не погибнуть от голода, занималось всем, что попадало под руки: одни батрачили у зажиточных крестьян соседнего села Солодовка, другие уходили на отхожие промыслы в качестве огородников, третьи занимались мелкой торговлей, главным образом кожсырьем и старьем.

Самые крупные богачи нашего поселка были крупными тоже в масштабе пос. Сарай и владели состоянием не более чем в 1000–1500 рублей. Эти люди тоже были по существу эксплуатируемые: не имея своих средств, они вынуждены были занимать деньги у городских кулаков за большие проценты. Отлично помню, как отец и дядя занимали деньги у лесопромышленника Свитнева и у купца Дулькина Лукьянова Прохоровича из расчета 24% годовых. Это формально, фактически получалось больше, потому что кредитор, получая вексель (долговое обязательство) на 100 рублей, выдавал денег только 76 рублей. Должник в срок приносил полностью 100 рублей. И что получается? Получается более 30%. Таким образом, должник, числясь торговцем, «выколачивал» барыши больше всего для кредита.

Наше село считалось по сравнению с другими татарскими селами более культурными, потому что более 50 лет существовала у нас мектебе – начальная духовная школа. Поэтому многие мужчины умели читать, некоторый процент – и писать. И все же, мне кажется, процент «грамотных» (умеющий кое­как читать, это уже вполне грамотный человек) был не выше 50% по отношению к составу мужского населения. При всем этом умеющих писать и читать на русском языке во всем селе двое: Санжапов Гимоди и мой отец Абубакеров Хабибулла Салихович – оба научились русской грамоте на военной службе. Еще двое, тоже бывшие солдаты, умели читать по­русски. Неграмотность среди женщин была поголовной. Исключение представляли две женщины: моя мать Афифя Зулькорнеевна и ее подруга Хашия Ханбекова. Моя мать умела читать, ее подруга могла кое­как и писать. Даже старая попадья была безграмотной. Только девушкам нашего поколения посчастливилось в детстве увидеть стены частной благотворительной школы; помогла счастливая случайность. Наш учитель Рахимжан Мирзажанович Кайбелев женился на дочери муллы Пензы Розе Михайловне Потеевой, которая знала родную грамоту и училась сколько­то в русской женской гимназии. Молодой горожанке, привыкшей к сравнительно вольной жизни, стало невыносимо скучно в доме глубоко религиозного и довольно сурового свекра, и она заполняла свои дни занятиями в неофициально открытой ею девичьей школе. Школа помещалась в небольшом пустующем домике ее свекра. К чести Розы Михайловны, она занималась серьезно, обучала девочек родной грамоте, желающих и русской грамоте. Кроме того, искусная рукодельница и отличный кулинар, она делилась с девочками своим искусством; девочки учились вязать, кроить, шить и готовить вкусную пищу.

У нее же училась Бенат, ее золовка, спустя несколько лет ставшая моей женой.

Разумеется, в маленьком, не приспособленном для нужд школы помещении не могло поместиться более 15–20 человек, поэтому все равно большая часть девочек оставалась за стеной школы и безграмотной. Спасла от дальнейшего одичания советская власть: как только укрепилась она, так сразу организовались школы для мальчиков и девочек ликвидация неграмотности (ликбез) для взрослых.

Чему же учились мы в школе?

Трудно сказать, чему учили и чему учились. «Учились чему­нибудь и как­нибудь». Но учили не шутя. Школьные порядки, описанные покойным Г. Ибрагимовым в повести «Зəки шəкертнең мəдрəсəдəн куылуы» (1907 г.), весьма характерны для всех татарских школ того времени.

Вот примерное дневное расписание в нашей школе: рано утром подъем (ученики ночевали в школе), бегом, кто в чем, на пруд, умывание и омовение, молитва (старшим в мечети, младшим в школе), бегом же домой на завтрак. Бегом опять в школу. До обеда занятия, опять молитва. Домой – на обед. После обеда свобода до заката солнца. После заката снова в школу. Занятия. Снова молитва. Опять занятия. В 10 часов сборы ко сну. Конечно, на полу «вповал», «вниточку», растянувшись.

Завтра как сегодня, сегодня как вчера. Изо дня в день, из года в год. Жестокие телесные наказания по поводу и без повода, по праву и без права. Теснота. Грязь. Вши. Драки. Воровство и прочие «прелести».

Знать, силен наш народ, если в таких условиях его молодое поколение не зачахло, сохранило свои жизненные силы и показало способность жить и бороться.

Такие «порядки» – в «культурном» селе, в пригороде (андагы халык желендə – «калада»). Каково же в «деревне»? В селе Маляевке вообще не было никакой школы. Так «очагом культуры» явились две мечети с безграмотными муллами в них.

Главным в школе было – научить учащихся чтению арабского текста. На арабском языке написана священная книга ислама – Коран. На арабском же языке его толкования. Текст читали, но сущности не знали: язык этот не изучали.

Процесс обучения не был осмыслен совершенно: тратилось два­три года (иногда и более) на преодоление премудрости чтения. Нередки были случаи, когда ребята, потратив 3–5 зимы на посещение школы, уходили совершенно безграмотными.

Говорю «зимы» совершенно сознательно, ибо учебный начинался и кончался «со снегом». Морозы и снег загоняли ребят в дом, а дома они мешали взрослым, их поэтому спроваживали в школу; весною, когда снег стает, они нужны в хозяйстве, и их брали обратно домой. Кар белəн килə, кар белəн китə татар шəкерте мəдрəсəдəн!

Научившись грамоте, ученик приступает к чтению небольшой брошюрки «Шəраиты иман» (Имам щартлары») – основы верования.

Читал ученик, смысл прочитанного передавал учитель в устном переводе. В этой книжке давались указания о том, чему верить, чем угодить Аллаху, как совершать омовение (таһарəт) и намаз, как поститься.

Следующая ступень – книга «Тəгаллиме əссалат» – учение о молебствиях, о богослужении. Само название четко раскрывает содержание. Учась правилам богословия, ученик в этот период заучивает наизусть массу отрывков и целые части из Корана.

Далее «Төхфəтелмəлүк» – открытие вселенной; в ней дается учение ислама о сотворение мира и доблестях всевышнего. Вместе с тем распространенно излагаются правила морального усовершенствования правоверного: что ему Аллахом дозволено, что запрещено, какие деяния богоугодны и засчитываются в добродетели, какие неугодны и относятся к злодеяниям. Разумеется, перечисляются награды и поощрения (рай) и наказания по заслугам (адские муки).

Последняя ступень – «Мөхтəсар», «Кавашде ислам», попросту говоря, догмы ислама.

Переход от одной ступени к другой занимал 2–3 года, а на последней можно было держаться сколько угодно, хоть 10 лет!

Печальнее всего то, что никто не понимал, какая это трата молодых сил попусту, повторяю, никто: ни мы, ни наши родители, ни наши преподаватели…

Если время и условия жизни не позволяли делать другое, то нужно было сделать то же, но иначе, осмысленно, положив в основу изучение языка, подружившись с педагогикой и методикой. Но, увы, тратились годы многих жизней на то, что можно было усвоить за 3–4 года. Упрек, конечно, запоздалый, но обоснованный, исходит из опыта изучения неродных языков в современной, советской, так и в дореволюционной школе.

Ежедневно учащиеся практиковались в чтение текста Корана без перевода, ибо текст Корана «священен и осмыслению грешными не подлежит, да грешным и не поддается, это удел избранных».

Читали в голос, нараспев.

Я пробыл в школе 10 лет, и за все это время не было дня, чтобы избежал этой одуряющей, бессмысленной и никому не нужной практики!

О, прекрасное время детства, отрочества и ранней юности! На что, на какую чепуху, так преступно истрачены вы…

Известно, что татары пользовались арабским шрифтом. Поэтому, не знаю только, каким это образом учащиеся самостоятельно научились читать текст и на татарском языке, хотя никто с ними не занимался по этому предмету. И даже писать. Конечно же, безграмотно, не зная и не соблюдая никаких правил грамматики и правописания. Все­таки писали.

Я и мои сверстники пришли в школу после поражения революции 1905 года. Сила революции была так велика, что ее отзвуки не могли невидимым образом не коснуться и нашей школы.

Возвратился с учебы сын священника (муллы) Рахимжан Кайбелев. По воле отца своего он стал учителем в его школе. Он­то и начал вводить «страшные» новшества: первым делом на стене появилась черная доска – кара такта! Так именовалась тогда классная доска. А сколько было шума из­за нее! Наш учитель это испытал на своей собственной шее в буквальном смысле: ему надавали «неизвестные» подзатыльников ночью, когда он возвращался из школы. Затем ученикам предложили купить грифельные (аспидные) доски.

Самое шумное скандальное событие – это введение парт. Помнится, по этому случаю Роза Михайловна чуть не лишилась первой беременности. Дело было так. В пятницу после молитвы (пользуясь тем, что старого муллы нет дома) группа реакционеров оставила Рахимжана Мирзажатовича у мечети и ультимативно потребовала от него отказаться от своих реформ. Он ответил отказом. Тогда толпа пошла на него с кулаками. Учитель наш, увидев смертельную опасность, побежал. Зайдя во двор к себе, запер ворота и скрылся в своем домике. Толпа преследовала. Разъяренная, она выломала запоры, полезла на крыльцо. Неизвестно, чем бы это кончилось, если бы не находчивость соседского молодого человека Али Абубекерова: он с блестящим никелированным пробочным пугачом в руке, стреляя на ходу, вбежал на крыльцо и крикнул: «Не подходи, застрелю!» Толпа замерла. Тут нашлись и ученики, они заголосили: «Полиция, конная полиция!» Хулиганы разбежались. Но молодая беременная женщина от испуга потеряла сознание. Вскоре поехали за врачами. Три дня они боролись за жизнь женщины и еще не рожденного ребенка. Жизнь им спасли, но роды были преждевременными.

Слово парта в данном случая нужно понимать весьма отрицательно: это двухметровая скамейка с наклонной крышей и местом для ручки и чернильницы, ниже крышка полка для книг и тетрадей. Ученик сидел за этой «партой» на полу, на согнутых коленях. Какое это было благо! Ведь ученик писал не на колене, а на парте! А сидеть приходится многими часами на согнутых коленях, это неважно – дело привычное…

Это внешняя, так сказать, сторона. Претерпела некоторые изменения и внутренняя сторона – содержание учебы. Рахимжан Мирзажанович ввел объяснительное чтение на родном языке, в силу чего мы стали читать статьи естествоведческого, географического и исторического характера. Введено было расписание уроков, и уроки богословия таким образом получили ограничение во времени. Определилось понятие – урок, по крайней мере по времени – 50 минут. Вошли в обычай перемены. И еще. Ввели уроки «ряхметки» – арифметики, как вы догадываетесь. Задач, правда, мы не решали, примеров на три действия (сложение, вычитание и умножение) мы решали на любые числа, включая миллиарды. Бедный и милый наш мугаллим (учитель)! Как выяснилось впоследствии, он и сам не знал четвертого действия, почему и избегал решения задач.

Вот, пожалуй, все «реформы». По крайней мере все, что сохранила память.

Все прочее осталось по­прежнему. Тем не менее это совсем небольшое дело, поскольку оно новое, сыграло в нашем воспитание огромную положительную роль. Вкусив сладость родного языка, мы пристрастились к чтению литературы вообще. Читали запоем. Но читать было нечего. Сложившись вместе, кое­что мы выписывали из Казани, но наши «ресурсы в денежном выражении» были незначительны. Выручил случай. Кто­то из нас узнал, что в Бахтияровке появился такой же учитель, как наш, и он организовал платную библиотеку. Решили проверить подлинность почти невероятного слуха. Решили послать туда своих представителей. Выбор пал на меня и Хусаина Ханбекова, моего соклассника (Хөсəен шəрик). В одну из пятниц рано утром покатили мы в Бахтияровку, что в 15–16 км от нас. Катили, конечно, на своих двоих. Пришли. Оказались, слухи – сущая правда. Нашли этого учителя, его зовут Гарифжан абый Халидов – многосемейный образованный человек. Свидетельством его образованности для нас является то, что ученики там решают задачи на все четыре действия. Старшие, кроме того, знакомы с какими­то новыми предметами, именуемыми хиндесе и алжебрь (геометрия и алгебра). Почти во всех классах ученики изучают сарф и няху. Что за предметы, мы не знали и, к стыду нашему, узнали через несколько лет, что это грамматика родного языка, морфология и синтаксис.

Но библиотека оказалась намного скромнее своей славы: это просто шкаф, сколоченный из тесовых досок, с надписью по арабски «Библиотека «Просвещение»». В шкафу не так уж плотными рядами сложены книги. Но и этот поистине бедный шкаф и его содержимое для нас было таким открытием, перед которым открытие Колумба просто бледнеет.

Однако условия пользования книгами оказалось довольно суровыми: нужно было вносить стоимость книги в качестве залога и плату за чтение (от 2 до 5 копеек) и одновременно подписать обязательство сохранить книгу в чистоте и целости.

Выполнив все формальности, получив книги, мы пустились в путь. Зимний день короток, не успели выйти за село, уже стемнело. Пришли в свое село уже поздно ночью. Мое долгое отсутствие всполошило всех домашних (Хусаин был сирота, кто о нем будет сильно беспокоиться), друзьям пришлось им открыть «секрет». Отец успокоился, успокоил и маму. За «секретничанье» отец потом малость поругал, но за содеянное похвалил. Нет худа без добра. Во­первых, отец не отказал в лошади при необходимости ехать за книгами. Во­вторых, он падал мысль организовать у себя при школе подобную же библиотеку. Мысль всем понравилась, в результате мы так и сделали. Хазрат (мулла) уступил один из своих шкафов. Мугаллим внес безвозмездно несколько книг, отец мой, который выписывал газету и два журнала, подарил комплекты журналов и подшивки газет за ряд лет. Мой дядя по матери Ибрагим Шамьянов пожертвовал деньгами три рубля (по тем временам это было целое состояние), обменная плата тоже стала накапливаться, и мы стали «крупными» заказчиками казанского книгоиздательства «Ширкэт» («Товарищество»). Лиха беда начало: раз колесо завертелось, дальше оно пойдет легче. Не помню, в это же время или позже, помог нам такой случай: умер в нетрезвом состоянии пожилой человек, Хусаин Максуров, именовавшийся в народе Бояр бабай. Смерть – дело нередкое, но смерь в пьяном виде для правоверного мусульманина – явление чрезвычайное и не менее страшное. Поэтому сыновья старика, уже взрослые и состоятельные люди, не могли смириться с тем, чтобы родитель их предстал перед всевышним Аллахом великим грешником, и решили умилостивить Всемилостивейшего. И заказали шакирдам 10 Коранов.

Здесь уместно сделать отступление, чтобы пояснить этот поступок любящих сынков. Коран, как уже говорилось, – священная книга мусульман. По композиции своей имеет много глав, которые называются «суры». Но почему­то весь Коран еще разделен на 30 частей, называемых «паре». Так вот, если кто прочтет одно «паре», ему отпускаются грехи за год, а если все 30 паре подряд, тому Господь прощает все грехи, малые и большие, содеянные до сих пор. Если же, паче чаяния, кто не успел, или не мог, или не смог прочитать священные строки при жизни, то за него это могут сделать другие после его смерти «подарить» (посвятить) духу усопшего; это тоже Господом Богом засчитывается (это и называется «Коран тутыру») Один «исполненный» Коран спасает от адских мук за грехи за всю жизнь, а тут 10 Коранов, так что бедный грешник может предстать перед очи Аллаха в блестящем ореоле святого!

Итак, мы получили «заказ». В целях выполнения его выделили 30 учеников, которые каждый по одному «паре» отмахивали одним духом по Корану и за двое суток отмахали все десять.

Труд был оплачен с редкой щедростью – каждый из нас получил по одному рублю!

По тем временам за всю сумму (30 рублей) можно было купить корову, или 20 овец, или 40–50 пудов хлеба. Не вся сумма, всего лишь половина ее могла нашу библиотеку поднять «до мирового» значения. И действительно, 15 рублей пошли на приобретение книг: кто оставил весь свой рубль, кто половину. Четверым не разрешили вносить ни копейки – они были очень бедны, и рубль для них означал облачение в новую пару.

Учитель наш достал каталоги. И мы выписали столько книг, что вскоре обогнали Бахтияровку. Да же превзошли: у нас преобладало демократическое начало, мы отметили абонементную плату, нашей библиотекой могли пользоваться и взрослые, и девочки из женской школы. Девочки сами не приходили (этого делать не позволяла «исламская» этика), зато могли получить на дом через любого ученика.

Ведал сначала всем этим хозяйством помощник учителя Гисматулла абзи (Гисматулла Усманович Муслимов – родной дядя ферита), после его ухода организационная сторона легла на мои плечи, материальная сторона лежала на Хусаине Ханбекове.

Дорога нам наша библиотека – шкаф с книгами – до сих пор: ведь это первая ступень нашего «университета», первый источник нашего пробуждения и прозрения, что очень метко на татарском языке называется «кузлэр ачылу». Мы, ученики Саранской школы, тогда­то и научились по­настоящему любить книгу. Вот характерный пример. Большинство книг в нашей библиотеке было без переплета, отчего книги приходили в негодное состояние – изнашивались. Стоимость переплета в то время была высока, и мы находились почти в безвыходным положении: надо и новые книги покупать, и имеющие сохранить. Коллективная мысль все же нашла выход: переплетать книги самим!

Первоначальная идея принадлежит моему дяде, самому младшему среди братьев, Идрису Абубекерову. Восемь месяцев в году он батрачил у богачей­огородников (в совместном хозяйстве братьев не всегда находилась работа на всех трудоспособных членов) и четыре месяца пробавлялся случайными заработками. Вечерами в эти зимние дни почти каждый день приходил в школу читать газеты и журналы. Узнав о наших заботах, Идрис абзи сказал: «Ладно, я вам помогу, но, чур, будем делать все вместе».

Через некоторое время он принес целую охапку картона из­под кусков хлопчатобумажной материи, фунт и два столярного клея, листы «мраморной» бумаги, и закружилась машина! Дядя взял на себя роль бригадира, мы же стали «мастеровыми»: кто клей варит, кто расшивает, кто сшивает и клеит. Переплет получается не ахти какой, зато крепкий и обходится почти без затрат. И самое примечательное в этом деле было, то, что до этого никто из нас, не исключая и нашего «бригадира», никакого касательства к переплетному ремеслу не имел!..

К концу 1916 года книги нашей библиотеки размешались уже в трех больших шкафах. Чем же были заполнены эти шкафы? Трудно с точностью что­либо ответить на этот вопрос. Чего только не было: книги по исламской философии соседствовали с переводами Кнута Гамсуна, уживались произведения атеиста С. Рамеева и новоявленного проповедника ислама Зия Камали. Полностью были представлены ставшие теперь классиками татарской литературы Г. Тукай, М. Гафури, Ф. Амеркан, Г. Ибрагимов, Г. Камал, Ш. Камал и другие.

Была и переводная художественная литература. Память сохранила содержанием многих прозаических произведений А. С. Пушкина, прочитанных в детстве на родном языке («Капитанская дочка» и «Болдинская осень»), «Альмансура» Г. Гейне и т. д. К поэзии Пушкина приобщил нас Габдулла своими непревзойденными творениями.

Резюмируя все изложенное, следует заметить, что наша библиотека в основном была беллетристической. Почему не было научно­популярных книг по различным областям знаний, сказать трудно. Возможно и другое: ученых мы не имели, не было и профессионалов переводчиков, или же сила нашего невежества не позволяла нам нуждаться в подобного рода литературе.

Как бы то ни было, наша библиотека (равная по количеству книг собранию частной библиотеки среднеграмотного современного человека) сыграла огромную просветительную роль. Ростки просветительной деятельности обозначились тогда же: мы настолько «просветились», что начали выпускать свои рукописные газеты, за что чуть не закрыли школу, а учитель мог оказаться за решеткой (об этом подробнее в другом месте).

Большое дело библиотека. С детства я неравнодушен к книге, за свою жизнь порядочные личные библиотеки собрал, и все три погибли, сохранилось небольшое количество книг, имеющих в основном практическое значение в работе учителя­словесника.

Наличие крупнейших государственных общедоступных библиотек дает полное утешение, и я перестал сокрушаться по потуренному, хотя в моих собраниях были уникальные вещи, ставшие теперь библиографической редкостью.

Мое почти десятилетнее пребывание в школе завершилось тем, что я в 1916­17 учебном году был назначен помощником учителя с заработком в 4–5 рублей в месяц. Колебание заработка зависит от доходов хазрата; каждый четверг ему приносят садака каждый ученик минимум 2 копейки, максимум 10–15 копеек, что составляло еженедельную сумму от двух рублей до 2 р. 50 коп. Половину хазрат уступал мне. Как ни оскорбителен по своему существу этот заработок, отец мой был очень доволен назначением и рад был моему первому «основательному» заработку.

Так была заложена основа моей будущей профессии. Мог ли кто предугадать, что это так? Пожалуй, нет. Тем более карьера моя завершилась быстро: в начале февраля 1917 года досрочно призвали меня в армию. Время было военное, тревожное, и для молодого солдата оно не обещало больших перспектив. По крайней мере так думалось.

Но времена, к счастью изменились.

 

Мои родители

Мне кажется, я хорошо знал своих родителей. На поверку оказалось, что это не так: начал писать и не знаю, с чего начать и что писать.

И получается:

Что знаем мы о родных?

Зная много, не знаем

Почти ничего о них…

Не помню, кому принадлежит это изречение, разумеется, оно верно только приблизительно, по содержанию, далеко не буквально. Важно то, что в данном случае оно отражает «реальную действительность».

Я очень любил своих родителей. Всегда был очень близок с отцом. Вот уже 20 лет, как нет его в живых, умер он в глубокой старости (77 лет), сам я уже стал седым стариком, но, честное слово, до сих пор испытываю острую нужду поговорить с ним душа в душу. Особенно в затруднительных случаях или в минуты большой радости. Он­то сумел бы и посоветовать, и утешить, если надо; и оценить счастье своего «старшака».

Правда, он не способен был «горячо» изливать свои добрые чувства (он их не изливал, я проявлял), но достаточно одного слова, что заменяет целый поток речей, чтобы все стало на свое место.

Отец мой, Хабибулла Салихович, был вторым сыном своего отца, вторым среди девяти братьев. Старше его был только дядя Халилулла (Зур абзи). Чтобы представление о семье было полным, к девяти братьям нужно прибавить двух сестер. К тому же пять братьев и старшая их сестра лишились матери, когда девочке (она была самой старшей в семье) было два года, младшему – шесть месяцев.

Один безземельный кормилец на 12 ртов! Крайняя нужда и непрестанные заботы о большой семье вскоре согнули дедушку (человека, по рассказам, большой физической силы); в 53 года он лег в могилу, оставив всю ораву на попечение старшего сына Халилуллы, который к тому времени один из трех братьев был женат.

Среди всех братьев самым грамотным был мой отец. Недюжинные личные способности позволили ему основательно усвоить всю премудрость деревенской мектебе; страсть к чтению обогатила его познания. Усвоение русской грамоты на военной службе расширило читательские интересы и кругозор, и отец мой стал образованным человеком своего времени не только в нашем селе, но и во всей округе, и авторитетом его в глазах народа так поднялся, что все, кто старше его, обращались к нему не иначе как «мулла Хайбулла» (а сверстники прибавляли к его имени «абзи» или «абый») хотя муллой он не был ни часа.

Слово «мулла» имеет в народном употреблении ряд значений: духовное лицо, старший учащийся духовного училища, уважаемый образованный человек, отличающийся порядочным характером и примерным поведением. По отношению к моему отцу оно применялось, и совершенно справедливо, в последнем значении.

И в самом деле, он был очень прогрессивном человеком. Еще в начале века первым в селе он выписал единственную тогда газету на крымско­татарском языке, и отец начал выписывать первым газету и журналы на родном языке. Больше всего любил он газету «Юлдуз», затем перешел на газету «Кояш». Систематически читал и русскую газету, приносил я ее, заняв у знакомого лавочника Устинова, видимо, выписывать лично средства не позволяли. Да и жизнь порядком «образовала» моего отца!

До военной службы отец работал на кожевенном заводе. После военной службы, женившись, стал перебиваться на случайных работах по найму. Заработки эти были хорошими только в страду – на уборке урожая и на сенокосе. Это позволяло заготовить им в летнее время кое­что на зиму. Зимние же заработки в наше время не были густыми. К счастью, отец умел по­деревенски сапожничать – этому ремеслу научился в отрочестве у своего глухонемого двоюродного брата, что позволяло на починке обуви что­то заработать натурой или поживиться копейкой. Стал снова рабочим на кожзаводе. Человек абсолютно трезвый, сильный, добросовестный и честный в работе, он привлек внимание хозяина, и тот стал доверять ему покупку кожсырья. Впоследствии отец начал от себя вести мелкую торговлю совместно с братьями. Здесь следует заметить, что нужно было заботиться не только лично о своей семье, но и братьях, сестре и мачехе. Сначала после смерти дедушки всю семью тянул дядя Халилулла один, затем в это дело впрягся и отец, таким образом впрягался каждый из братьев, кто становился семейным.

В торговом деле способным был дядя Халилулла, прозванный «генералом» за умение сплотить в одну кучу всех братьев (в живых осталось восемь братьев, один умер в отроческом возрасте). Отец был плохой торговец, слишком был честен и добр, чтобы стать торговцем. Зато всем он нужен был как грамотный на двух языках человек: учет и вся отчетность по хозяйству лежала вся на нем. Как ни искусен был дядя Халилулла в торговле, она была не единственным источником существованием большой семьи: многочисленность семьи позволяла (и требовала) заниматься сельским хозяйством, отхожими промыслами. В одно время отец принял предложение бывшего своего учителя поехать в слободу Николаевку (что на Волге против г. Камышина), и между 1902–1904 годами по зимам мы жили там, и отец обучал на частной квартире татарчат грамоте и счету. Вот тут­то я в пятилетнем возрасте и научился читать (мой внук Эдик идет по стопам деда), хотя никто меня не обучал.

Мог каким­то образом и писать. Таким образом отец мой стал и моим первым учителем. В данном случае, конечно, совершенно случайно, так сложилась обстановка. В другой раз он и в самом деле стал моим учителем в полном смысле этого слова. Я имею в виду обучение русской грамоте.

Отец часто давал нам карманные деньги, но требовал устного отчета в их расходовании. У меня были свои доходы: там напишешь письмецо – дадут яичко или копейку, тут перепишешь нужный материал для сынка деревенского богача – тоже копейка. Брат мой расходовал свои деньги на лакомства, а у меня оставались в целостности. По натуре я не был скрягой, просто не увлекался сладостями, если что покупал (орехи, семечки и т. д.), то для всей семьи, часто расходовал деньги на приобретения: куплю хороший перочинный ножик, хорошую чистую бумагу, портмоне или что­то другое в этом роде. На базаре или на ярмарке ребятишки покупали, хвастаясь друг перед другом, куклы­пряники, лошадки­пряники, свистки, дудки и т. д. Я же часами стоял у прилавка русского коробейника и любовался обложками книжек лубочного издания. Иногда осмелюсь, бывало, взять в руки и перелистать. Однажды один из коробейников, заметив мое странное, должно быть, и упорное любопытство, предложил: либо купить что нужно, либо отойти подальше, так как надоело, дескать, ему следить за моим «поведением». Вовсе не догадываясь о том, что торговец подозревает меня в нехорошем, я спросил, сколько стоит книжка. Оказалась, стоимость каждой книги от одной до трех копеек. Когда же я выбрал три книжки в зависимости от краски на обложке и количества рисунков внутри и сунул пятнадцатикопеечную монету, чтобы уплатить 7 копеек, торговец смягчился и сообщил, что он может обратно купить эти книжки после прочтения за половину стоимости, если они не будут порваны и загрязнены. Через некоторое время, вдоволь насмотревшись на картинки и рисунки, я приносил эти книги, покупал другие, сделав соответствующею доплату.

Могут спросить, что это за книги были. Одному Аллаху известно, что за книги; я же не умел читать по­русски, а они были на русском языке!

Отец все­таки уследил за моими «проступками» и «открыл» мой секрет. Тогда он покупает тоже за 2 копейки тоже лубочного издания азбуку, ручку со стальным пером (до этого я писал гусиным), тетради «с косыми» и приступает к обучению русской грамоте. Так­то, сам того не замечая, он стал по­настоящему учителем, и не только моим.

Познания по русскому языку, почерпнутые у отца, я целиком переносил в школу к моим сверстникам и соклассникам, и они уже «под моим руководством» усваивают то, что я получаю у отца. Таким образом, в один год в нашей школе появляется не менее 20 человек «грамотеев» по­русски. Только впоследствии мы узнали – жизнь сама растолковала нам об этом, какая это огромного значения была работа!

Кроме того, отец же научил меня четвертому действию арифметики (делению) и решению задач, а я – своих сверстников. Он же познакомил нас с дробями (простыми и десятичными) и процентами, а также простейшими формами практической геометрии. И получается, что задатки учительской профессии заложены были во мне тоже отцом, в моем детстве, в возрасте 10–12 лет.

Никакого педагогического образования мой отец, конечно, не имел. Но удивительно, как педагогически правильно поступил он, направив детскую любознательность в нужное и полезное русло. Ни он, ни я и мечтать не могли, вернее, не смели о том, что когда­нибудь я окажусь учителем, более того, преподавателем русского языка и литературы, да еще и в педагогическом училище. Вот как обернулось то «разумное, доброе», что было посеяно моим отцом, умным, добрейшим человеком на астраханской земле.

В 1916 году отец бросил торговлю (очень уж не по душе было ему это занятие), занялся хлебопашеством на чужой земле; в 1917 году, кроме того, был счетоводом в местном потребительском обществе. При советской власти был секретарем в народном суде, с 1920 по 1925 год – народным судьей, в 1926 году поступил в артель по совместной обработке земли с 1927 по 1930 год был членом колхоза. Затем перешел на иждивение детей. Умер в 1943 году.

Каков он был, мой отец?

Вот его единственная фотография. Всматриваюсь и вижу: продолговатое лицо, выдающиеся острые скулы, высокий ясный лоб, прямой, ровно опускающейся нос; круглая, тщательно подстриженная русая, уже седеющая бородка; дугой опускающиеся, тоже подстриженные усы и нахмуренные, с глубокими складками между ними, брови. Именно эти брови давали суровый вид моему отцу. На самом же деле это был человек добрейший, хотя имел он твердый, непреклонный характер.

А глаза? Какие же были у него глаза? Никак не вспомню, какие были у него глаза. Серые? Нет, не серые. И не карие. Пожалуй, такие, что на татарском называется «сар» – светлые, близко к карим. Но глаза эти были очень выразительны. Сколько отец ни пытался скрывать свое душевное состояние или настроение («суровость» крупных, вверх торчащих бровей очень помогла ему в этом), но по глазам мы легко распознавали его душевное состояние. Поэтому мы очень часто заглядывали ему в глаза, если хотели что­либо сообщить или о чем­то поговорить.

Фотография запечатлела его в возрасте примерно 60 лет.

Враг всякой лени, он воспитывал нас в том же духе. Никто из нас не чурался никакой работы и не представляет и сейчас, что значит бездельничать. В качестве самого свежего примера можно взять мою сестру Хабибю. Более 10 лет она страдает тягчайшими болезнями. Несколько раз была под ножом хирургов. Настолько истощена и охвачена болезнями, что очень редко бывает свободна от приступов. И все­таки, чуть почувствует себя лучше, так за что­нибудь берется, хотя никто ее об этом не просит. Даже, наоборот, ей предлагают быть в покое, ни за что не браться. Она категорически отвергает покой, говоря, что ей легче, когда она занята посильной работой. Я ей верю, это сущая правда, такова наша натура: так повелось с детства, любовь к труду всосалась с молоком матери в каждую клеточку организма.

Без любви к труду и серьезной трудоспособности, вероятно, не пришло бы высшее образование мне в сорокалетнем, сестре Зелейхе – в сорокадвухлетнем возрасте. Зелейха получила диплом пединститута тогда, когда ее сын Рефет уже учился в Горьковском политехническом институте.

Родилось нас девять человек (десятый был мертворожденный), в живых осталось пять, все другие умерли в младенчестве. Я четвертый по рождению, первый из живых. Тех, кто старше меня, я не знаю, но самый младший наш брат Абдрахим умер в пятилетнем возрасте, когда мне было 15 лет.

Еще одна, особая черта в характере отца: человек второй половины ХIХ века, он воспитывал своих детей, избежав полностью телесного наказания. Счастливое, исключительное явление для того времени. Это же было время, когда законы «Домостроя» в татарском быту господствовали в качестве родительской добродетели самой высокой степени:

Бей, это и есть «разумей!»

Ломай чаду ребра, чтобы разум был полон.

Не жалей дитяти тела, – душа будет нетленна

и т. д. Более того, не слышали мы никогда, чтобы отец сквернословил. И ругательными, и поощрительными у него были выражения: «Аттаңның хəере!» «Аттагызныц баш сөяге!»

Смыслового значения эти сочетания не имеют, но в устах моего отца в различных нюансах звучали они определенно и понимались так: «Благо твоему отцу» (поощрение). «Проклятие на голову твоего отца!» – негодование, недовольство, порицание и прочее.

Не надо заблуждаться – отец наш не был слабовольным или с «мягким» характером человек, он не потакал детским капризам, не отличался «уступчивостью» и не допускал «нежных чувств» (точнее, проявление чувствительности). Повторяю, он был человек твердых правил и большой требовательности к себе в первую очередь. Притом собственные дети и все близко знавшие его имели к нему глубокое неподдельное уважение.

Твердый характер, ясный ум, доброе сердце, простая, но истинно народная мудрость отличали этого рядового обитателя земли среди других, окружающих людей.

Мои родители не представляли собой что­либо исключительное, наоборот, они являлись, как говорится, продуктом своего времени и своей среды. Поэтому они не лишены были недостатков, свойственных времени. Оба они, отец и мать, были людьми глубоко религиозными и набожными. Быт и обычай в семье были те же, что и во всем селе; например, пол в доме застлан кошмой и ковром, и мы сидели на полу «калачиком». Мебели в доме не было никакой, спали тоже на полу на циновках (родители на перине), постель на день убиралась на сундук. Небольшой простой столик и два плетеных стула появились в доме что­то в 1915 или 1917 году.

Все­таки отец не был слепым фанатиком, не был суеверным, свои религиозные убеждения никому не навязывал, к «грешным», маловерам и атеистам относился терпимо. Ненавидел и презирал двурушников – людей внешне религиозных, внутренне готовых предать и Аллаха и всех пророков с ангелами за копейку личной выгоды. Словом, совершенно был свободен от большого невежества, исходящего от фанатичного наваждения.

Не скажу точно когда, в 1912 или 1913 году, отец серьезно заболел: отнялась правая нога, боли были страшные; спокойный и терпеливый, крепкого здоровья и большой силы мужчина средних лет дни и ночи воем выл, часто терял сознание, хотя температуры и не повышалось. Лечил фельдшер, он применял средства народной медицины. Ничего не помогало. Больной лишился аппетита, похудел; все чаще и чаще покидало его сознание и часами не приходил в себя. Постоянного врача в городе не было, уездный врач и его помощник часто находились в разъездах. В редкие моменты наезда домой приглашали и уездного врача, хотя его визит стоил очень дорого: три рубля (стоимость средней упитанности овцы); осмотрит, выпишет дорогостоящие лекарства и уедет.

Проходят дни, недели, месяц. Положение все ухудшается и ухудшается. Родные решили помочь больному по­своему. В Царицыне проживала двоюродная сестра отца Зубейдə тəтəй, славившая среди калмыцкого населения знахарством и заговорами и нажившая на этом среднее состояние и двухэтажный дом. Тайком от больного вызывают ее, она быстро приезжает и предлагает любимому «братцу» свои «услуги». Отец близко не подпускал: «Не верю, сестра, твоим «чудесам», не утруждай себя. За заботу и сочувствие спасибо». Та пошла на уговоры; пристают, как говорится, с ножом к горлу дядья, мама тоже вся в слезах уговаривала отца принять помощь. Но отец был неумолим. Мучился, страдал, но не поддавался.

Все­таки судьба сжалилась над ним: приехал медик, студент­дипломник, на преддипломную практику, мы обращаемся к нему, студент оказался на редкость человечным человеком, притом знающим свое дело. Осмотрев больного, он согласился вылечить, при этом от предложенного гонорара отказался наотрез.

И действительно, на исходе третьего месяца болезни студент (к великому моему огорчению, фамилию его память не сохранила) поставил отца на ноги. Он же рекомендовал поехать отцу в Астрахань, указал, к кому обратиться.

После долго лечения отец избавился совсем от своей болезни, после этого прожил еще 30 лет, хотя сестра­знахарка обещала ему близкую смерть и адские муки на том свете за кощунственное отношение к «искусству».

Отец мой питал какое­то особое уважение к образованным и начитанным людям, он просто обожал таких людей. Мне кажется, в этом случае перехватывал даже через край: по его мнению, образование – это безусловное совершенство и крайняя мудрость, поэтому перед образованными людьми он терялся, чувствовал себя как­то униженно и стесненно; очень досадовал, если замечал что­то несоответствующее между образом, созданным им самим, и оригиналом. Только к концу жизни понял, что образованность и воспитанность не всегда сочетаются в одном и том же индивидууме!

Мать моя, Афифя Зулькарнеева (девичья фамилия Шамьянова), была во многом противоположностью отца. Красивая, полная и дородная, внешне спокойная женщина, она была, как это ни странно, очень вспыльчивой, хотя быстро и остывала (это черта ее характера унаследована почти всеми ее детьми). Любовь к детям была беспредельной, но была более чувствительной, нежели осознанной. На меня, как в народе говорят, просто молилась, покойная. А как же: улем саркыт – пощаженный детской смертью. Ведь первые умирали, едва достигнув 2–3­летнего возраста!

Вот одна иллюстрация. Мне было, вероятно, лет 13–14. Отец, уезжая на отхожие промыслы, наказал мне наняться на временные полезные работы к богатым мужчинам, «чтобы нужду испытать и настоящий вкус у хлебушка изведать». Мать пробовала перечить, но отец, подобно старому Гриневу (А. С. Пушкин, «Капитанская дочка»), был непреклонен: «Кто в работниках не бывал, тот нужды не видал. Пусть поработает месяц­другой, узнает, что значит быть рабом раба, и научится по­настоящему дело делать». Хозяин не отец, научит, что и как делать. И делать основательно. Делать нечего. Я нанялся «на подсобные работы» по 10 копеек за день на хозяйских харчах.

И отец был прав, у хозяина научился я многому. Кстати сказать, хозяин был очень хорошим человеком, не кулак какой­нибудь, средний трудовой крестьянин, вынужденный в страдную пору прибегать к найму одного взрослого и одного подростка. Заработал я у него около четырех рублей. Харчи были хорошие. Я загорел, окреп. Зато мать высохла, как щепка, хотя каждую субботу я приезжал домой и уезжал, помывшись в бане и сменив белье, только в воскресенье. Даже глаза разболелись у матери от обильных слез. Она, бедная, никак не могла или не хотела понять, что отец проявил не жестокость по отношению к сыну, но любовь, большую и осознанную любовь, серьезную заботу о его будущем. Хотя я тоже немало промочил хозяйственную подушку «соленой водой» первые дни своего «батрачества», до сих пор благодарен отцу за то, что он не уступил слезами и мольбам матери, ибо эта «хозяйственная наука» очень пригодилась мне в жизни, именно в очень трудные для себя и для страны дни. Большое спасибо тебе, отец, умница ты был и практический педагог у меня.

Сожалею теперь глубоко, долг матери остался не оплаченный, во всяком, случае не полностью оплаченный.

Религиозность матери была по­женски фанатичной: «Она верила снам и переметам». Чтобы не сглазили ее детеныша (затем и внучат), она накладывала на лобик малыша пятнышко сажи, на шею вешала бахрому из старых тряпок; если ребенок плачет больше обычного, то она обращалась и к фельдшерам (этого требовал отец), и к старухам­знахарям; улучшения приписывала последним, ухудшения – фельдшерам и докторам.

Болезненно переносила мать «легковесное» отношение детей к обрядам и обычаем. Словом, она была во многом женщиной­татаркой того времени. Многое все­таки отличало ее от женщин его круга: она систематически читала газеты, старательно читала литературно­художественный журнал «Аң», с любовью относилась к творчеству классика татарской поэзии Г. Тукая.

Запомнился один яркий пример. В 1912 году в Казани внезапно умер юный революционер Хусаин Ямашев (после революции стало известно, что он был большевиком). Все газеты, издававшиеся на татарском языке, горячо откликнулись на это печальное событие. Г. Тукай был очень близок с Ямашевым и посвятил памяти покойного стихотворение «Памяти Хусаина». Стихотворение действительно сильное. Моя мать все посвящения Ямашеву читала с большим волнением, а это произведение – в слезах. Более того, она выучила его наизусть, придумала мотив и долгие годы пела.

Мы, ее дети, и представить себе не могли, что у нашей мамы музыкальные способности и хороший голос, потому что она никогда, кроме этого случая, не пела, считая с детства пение греховным делом. Когда же отец в шутку упрекал ее этим «грехом», она весьма убежденно и смело отпарировала: «Это не пение, а чтение. Такое же, как чтение священных книг в голос!» Это уже было в ней новое, не навязанное временем и изменившимися обстоятельствами. И добрым влиянием умного мужа.

Мать часто наказывала нас, больше всего лучинкой или хворостинкой. Однако обиды на нее, по­моему, никто из детей не испытывал, понимая, что одной рукой она побьет, другой – обнимет­прижмет. А все­таки я не понимаю, чтобы она наказывала беспричинно или несправедливо. Это, вероятно, оттого, что в наши детские ссоры не вмешивалась и жалобщика отсылала обратно на место ссоры: «Что, я велела вам драться? Иди отсюда, не морочь мне голову, а то возьму скалку да всыплю так, что с места не встанешь!». И в самом деле, с жалобой редко кто обращался к ней.

Может возникнуть вопрос: почему же мать так часто прибегала к телесным наказаниям, если так безотчетно любила своих детей? Теперь­то я понимаю, что в ее положении она просто не видела других средств воспитания, а воспитать детей хорошими надо было. Откуда же ей было знать, что воспитание – вещь такая, которая имеет свою систему, метод и средства!

Держали ее в отцовском доме взаперти и строгости, и она хочет поступить таким же образом. Телесное наказание – это не только результат невежества, но и проявление бессилия и отчаяния. Разве виновата она в своем «незнании»? Хотя она стояла выше своих подруг и сверстниц – умела читать и с любовью читала, – как и другие, была подчинена и времени и условиям.

Теперь, убеленный уже глубокой сединой, часто задумываюсь я над тем: все ли мы, особенно мужчины, понимаем полностью значение столь обычного и необычного слова мать?

В связи с этим вспомнились два эпизода. В детстве Хубейбя училась плохо. Готовить уроки помогали оба брата и отец, когда бывал дома. Но сдвигов никаких. Переживая за нее, боясь, что дочь останется безграмотной невеждой, мать обливалась неутешными слезами, как при самом большом горе; зачастую навзрыд, как маленький ребенок.

Или вот еще. В начале 1917 года досрочно призвали меня на военную службу. В те годы многие из татар симулировали различные болезни, занимались умышленным членовредительством. Мать, охваченная страхом, что на войне могут убить сына, предложила отцу «капнуть в ухо» и мне, то есть симулировать глухоту. Отец отверг это предложение категорически.

«Губить себя собственными руками сыну моему не позволю. Да он и сам не согласится. Каждый здоровый мужчина должен пройти военную службу. Правда, война – вещь не сладкая. Может всяко случиться. Если что – значит судьба».

Далее почти так же, как у Пушкина: «Поезжай, служи честно, вперед не порывайся, но и позади не оставайся. Служба солдатская – дело трудное, не позволяй себе слабости. Будь мужчиной, военная служба воспитывает мужество».

После, когда остались вдвоем, доверительно добавил: «Не пиши в своих письмах о трудностях, этим убьешь мать, ей так тяжело. Я и без того знаю, что солдату нелегко, особенно на войне. Что, легче что ли, будет, если в письмах будешь лить слезы?»

Служил я в 247­м запасном пехотном полку, дислоцированном в гор. Новоузенске, рядовым. В июне или июле того же года во время передвижения части мне удалось на несколько дней заехать домой. Боже мой! Мама похудеть, побледнела, густо поседела, а на лице появились глубокие морщины. И походка­то стала какой­то робкой, тихой и осторожной. До моего отъезда ей всегда давали на 10 лет меньше, а теперь она стала лет на 15–20 старше своего возраста. Настоящая старушка.

Макова сила любви матери к детям. Кто же в полную меру оценит эту силу?

Горе, которое она испытала после смерти наших двух детей – Фейрузы и Надима, не поддается никакому описанию.

Только исключительно крепкое здоровье и большая физическая сила, видимо, помогли дожить ей до старости. Она умерла через три года после отца, достигнув 73­летнего возраста. Как сообщили, смерть ее была внезапной.

Вероятно, каждый перед своей матерью в неоплатном долгу. Мы тоже. И грешны. Мы не делали умышленного зла, не позволяли себе (конечно, будучи уже взрослыми) относиться грубо или оскорбительно, но потешались над суеверием своей матери.

Она любила, как всякая крестьянка, домашних животных. К коровам относилась как к разумным существам. И коровы, и телята «понимали» ее. Стоило ей сердито крикнуть, как проказница­телушка стремглав убегала на задний двор, или назвать ласкательно ее кличку, как эта же «особа» с виноватым видом подходила и начинала тереться боком или щекой о бок своей хозяйки и «целовать» ее руку.

Особенно ревностно относилась мать к птицеводству, точнее, к куроводству. Куры у нее бывали крупные, породистые и носили крупные яйца. Мама не менее трех наседок сажала в год, что значит не менее 50–60 цыплят в год. Двор заселен и полностью заполнен цыплятами. Зато осенью месяца полтора­два стол тоже бывает «заселен» птицей.

Хорошо зная мамину слабость, отец, бывало, с едва заметной хитрецой спросил: «Мать, вот мы тут занялись подсчетами, какими кормами запастись на зиму. Сколько голов оставить кур, сколько на них запроектировать корма?»

– Сколько, сколько? Как всегда, 12–13 голов кур да петуха. Что же очень беспокоитесь о курьем корме? Бог знает, сколько им нужно­то. О лошади позаботьтесь, как бы она у вас, как в позапрошлом году, не осталась к пахоте без овса!

Тут уж и отца покидает «суровость», он громко хохочет:

– Значит, аналары, будет 25, не менее, раз ты о лошади сильно печешься. Ладно, накинем еще 25 пудов «на лошадь», а то, чего доброго, и в самом деле лошадь останется без корма: курица – животина небольшая, но пуд зерна за зиму выклевывает.

Так и «накидывает» на лошадь!

Хозяйственная женщина была у нас мать. Ее искусству мы обязаны тем, что всю зиму пользовались «продовольствием» летнего производства. Но наступил сезон, когда не бывало того, что нам хотелось. Как, например, хочется летом курятины! Рыбы много, но она приелась. Мяса свежего негде купить или не на что. А мама скорее согласится руку дать «на отруб», чем куриную голову. Что делать? Выручает отец: «Мать, забыл я тебе сказать, – начинает заправлять он озабоченным видом, – не заметила ты, курица одна, желтая, петухом поет…».

«Серьезность» внешнего облика отца не оставляет сомнения в подлинности сделанного сообщения.

– Ах, проклятая! – тревожится мать. – Которая? Чего же ты молчишь, ведь это к беде. Пусть уж беда на ее пустую голову падет, проклятой! Которая, узнаешь?

– Да вот ребята знают, это было при них. Иди, Абдулкадир, лови, а ты, Абдрахман, наточи ножик, надо лишить ее головы, если она, дурочка, ни с того ни с сего наклевывает беду на нас, правоверных последователей Магомета.

Одной курицы как не бывало, и мы лакомились в этот день лапшой с добротной курятиной.

Добрая, добрая мама! Она, безмерно преданная мужу, безотчетно доверчивая к детям своим, не могла допускать и тени сомнения в правдивости события. Да и то сказать, разве можно зло шутить и издеваться над убеждениями человека, тем более если убеждения (пусть необоснованные и смешные) принадлежат твоей родной матери?

Невежество, граничащее со свинством. «Слепота» матери продолжалась до прихода Бенат в наш дом: она «предала» нас, открыла секрет «петушиного пения» кур.

Узнав о «предательстве», мы ждали бурю, но обошлись. Правда, она серьезно обиделась на папу: по ее мнению, участвуя в «заговоре» с нами, он теряет авторитет родителя и главы семьи. Безграничная любовь к семье и здесь взяла вверх над личной обидой: вместо обиды она проявила заботу о воспитанности детей. Какой духовно богатой, глубоко человечной была, оказывается, наша мама!

Нет сомнения, многие способности нашей мамы остались нераскрытыми из­за жизненных условий.

По татарскому обычаю женщина вне общества мужа никуда не могла выйти из дома, даже в магазин, поэтому она общалась с русскими редко; приходили знакомые отца, хохлушки с овощами или с молоком. Тем не менее с этими людьми каким­то особым образом «разговаривала»: понимала мысли собеседницы и передавала свои. Когда же знакомая, напившись чаю, пригласила ее к себе, она отвечала: «Спасибо, Мояныкы сидит да сидит, никуда не ходит».

Пришла революция и сломала старый быт. Мать стала ходить на собрания, больше встречаться с людьми, в том числе и с русскими. Появилось радио, охотно слушает передачи. В последние годы своей жизни, уже престарелая, жила в семье брата в русском селе. И что же, научилось прилично изъясняться на русском языке, во всяком случае лучше Хубейбы.

Мои родители прожили большую и сложную жизнь. Подумать только: человек родился лет через пять после формального освобождения крестьян и дожил до построения социализма. И все­таки отсталость татарской жизни достаточно отыгралось на спине отца за его взгляды: пришли белые (1919 год) и арестовали за «сочувствие и содействие большевикам» (а меня «как злостного коммуниста»!). Вернулись свои и тоже начали коситься: почему жив остался, почему тебя белые не расстреляли, не предатель ли ты?

Вспомнив о его дореволюционной нищенской торговле, местные активисты лишили избирательных прав (1928 г.) 65­летнего старика, подгоняя под раскулачивание, хотя ни одного дня он чужим трудом не пользовался, около 20 лет был сам эксплуатируемым.

Что такое лишенец в наше время, трудно передать теперь. Это внутренний враг! Или живой труп. Так и говорили: «политический труп»… Не только не может голосовать, но не имеет права и работать. Живи как хочешь. Мало того. Если, кто из близких явно оказывал лишенцу помощь, то ему тоже грозила кара «за связь с чуждым элементом»: члена партии исключали из партии, беспартийного снимали с работы.

Пусть не подумает читатель (паче чаяния таковой окажется) мой, здесь сгущение красок или «освещение вопроса с позиции субъективизма». Отнюдь нет. Официальные директивы, конечно, не такими были, но на местах придерживались правила: «Лучше перегиб, чем недогиб»! Директивы ЦИК СССР не допускали лишения избирательных прав или раскулачивали лиц, у которых в семье есть учитель или агроном, сельский врач или ветеринар. На деле же нужно было пять лет неимоверно изнурительной борьбы, чтобы доказать, что гражданин Абубекеров Хабибулла Салихович лишен избирательных прав без всяких оснований, что в его семье не один, а три учителя.

Как ни страдал, как ни издевались над ним местные власти, отец не таил ни на йоту злобы против советской власти.

Я окончил в 1938 году заочно Казанский педагогический институт и получил диплом с отличием. Семья моя была в Ленинске, и я поехал за семьей. Заехал к отцу. Показал диплом. Он очень обрадовался и взволновался.

– Да, сынок, это победа. Пусть поздно, пусть в 40 лет, но ты с высшим образованием. Вот это и есть свобода, советская власть! Не будь советской власти, не знать бы нам, что такое образование.

И в глазах его я прочитал искренность, убежденность. Видать, забыл старик все обиды, напрасно нанесенным ему невежественным начальством.

Да, большие дела, видимо, не совершаются без жертв и без потерь.

 

На подъеме, или шаг за шагом

Об учителе говорят, что это человек с добрым сердцем. Это, пожалуй, верно. Но этого мало. Учитель – человек подвига, наделенный, должно быть, и талантом. Особым. Педагогическим. А если есть прочные знания, но нет умения? Тогда тоже нет учителя, есть только ремесленник. В шутку говорят: чтобы стать учителем, нужно иметь в своем организме особую клеточку, порождающую безграничную любовь к детям и своему делу.

А вот старейшая писательница М. Шагинян, говоря об учителе и его труде, бросает упрек, что совершенному учителю не хватает интеллигентности («Известия», 19 63). Легко сказать: интеллигентность! Мои наблюдения и личный опыт убеждают, что и современному читателю прежде всего не хватает образованности. Интеллигентность, по­моему, нечто такое, что выше образованности, хотя и возникает на базе последней. Откуда же было взяться ей, этой интеллигентности, в наше время, в моей среде, если не имели не только образованности, но даже приличной грамотности. До сих пор не могу освободиться от наплыва краски стыда, когда вспоминаю…

Это было в январе 1924 года. Я тогда работал инспектором по школам нацмен в Царицынском губоно. Предстояло Всероссийское совещание учителей татаро­башкир. Долго, тщательно готовились мы к совещанию, куда избран был делегатом и я. В память этого совещания сохранилась большая фотография его участников, снятая перед особняком Наркомпроса на Малохаритоновском переулке.

Мы, делегаты совещания, съехались в Москву в скорбные дни, когда город был еще в трауре после похорон В. И. Ленина. Совещание открыл председатель ЦИК ССР Н. Н. Нариманов. Речь его была волнующей, не менее действенным был в то же время показанный фильм (разумеется, немой) о похоронах вождя. Волнение делегатов не унималось, ибо предстояла встреча с Надеждой Константиновной Крупской, другом и женою Ильича. Известно, что она находилась все четверо суток вплоть до похорон у изголовья Владимира Ильича.

Ослабленная великим личным и всенародным горем, эта мужественная женщина нашла силы посетить наше скромное совещание.

Память не сохранила ее речь в полноте, но, помнится, говорила она тихо, немного, но несказанно впечатляюще, незабываемое. Она напомнила, что Владимир Ильич придавал огромное значение делу народного просвещения вообще, просвещения национальных меньшинств в особенности. После ее речи делегаты торжественно поклялись не оставлять своего скромного поста просвещения, пока будут силы, и всегда повышать свои знания всеми способами. Перед нами стояла величайшая задача времени – ликбез и борьба с беспризорностью.

Особым пунктом на повестке дня эти вопросы не стояли, но о чем бы ни говорилось, обходить их в то время было нельзя.

Взволнованность делегатов от трагического момента, от выступлений и важность решаемых задач была так велика, что деятели Наркомпроса, во главе которого стоял А. В. Луначарский, решили несколько развлечь нас. И с этой целью повели нас в Большой театр на оперу «Кармен». Это было мое первое посещение оперы.

Нельзя не сказать несколько слов о Большом театре, хотя это и отвлекает от темы. Это было время, когда Большой театр находился накануне закрытия. Нэп только развертывалась, денежная реформа только вступала в свои права, в магазинах почти ничего не было, на рынке цены были баснословны – 100 000 рублей коробка спичек или стакан махорки­самосада (в коллекциях Эдика есть почтовая марка стоимостью тоже в 100 000 рублей).

Содержание Большого театра требовало огромных средств, и он поедал значительную часть валютного фонда, взамен ничего не давая (в смысле денежных доходов). Наркомфин требовал освободить его от этой «обузы». В защиту Большого театра рьяно выступил нарком Луначарский. Человек высокообразованный, искусствовед, драматург, большой ценитель изящных искусств, Анатолий Васильевич закрытие Большого театра считал национальным бедствием. И он был прав. Нашли все­таки выход: Большой сохранить, билеты на его представления продавать по валютному курсу. Говорили, что Большой проглотил несколько картин, реализованных за границу, хотя и после этого он оставался долгие годы дефицитным предприятием.

Так вот, мы, съехавшись с далеких аулов и сел делегаты, удостоились чести быть в этом театре по бесплатному билету, в столь для театра тяжелое время.

Кажется, это большое счастье. Да, если знаешь, что такое счастье. Если интеллектуальное развитие на такой высоте, которая позволяет раскрыть значение и содержание этого очень часто употребляемого слова. Я же отнесся к нему вот так…

Мне было поручено от моего бывшего учителя (ставшего к этому времени уже моим шурином) Р. М. Кайбелева и его жены Розы Михайловны найти ее родственников – родного брата Якуба Потеева и племянницу Сару и передать им письма.

На другой день после посещения театра я разыскал квартиру Сары и передал ей письма. Сара и ее муж Хафиз оказались гостеприимными людьми. Как я ни упирался, все же меня затащили в гостиную и усадили за стол. За ужином выяснилось, что Сара учится в Московской консерватории, ее муж – руководящее лицо в Центросоюзе. Сара обещала после ужина угостить еще и музыкой. Сообщения о том, что я был на «Кармен» привело моих собеседников в неописуемый восторг. Они стали спрашивать, кто какую партию исполнял, хороша ли была Кармен («…трудная задача быть одновременно танцовщицей и певицей»), в полном ли составе был балет и т. д. Сказать честно, что ничего я этого не знаю и даже вопросы их мне непонятны, почему­то я постеснялся, а другое не умел. Пришлось соврать: «не помню». Такое сообщение было роковым ударом, который окончательно нарушил так благоприятно наладившийся контакт между гостем и хозяевами. Наступило тягостное молчание. Чтобы выйти из этого определенно неловкого положения, Хафиз задал новый, несколько облегченный вопрос:

– Как вам понравился спектакль в целом, сам театр?

Театр поистине ошеломил меня своей громадой и богатством убранства. И я сказал об этом. В отношения спектакля ляпнул: «Знаете, спектакль не совсем того, какой­то он непонятный; к тому же музыка очень мешала слушать слова артистов, и я быстро устал и уснул в ложе…»

Бедный и жалкий провинциальный учитель, не мог я тогда и предположить, что в глазах моих собеседников убил себя безжалостно. Хафиз, сославшись на срочные дела, удалился в свою комнату. Сара затем возвестила, что у нее почему­то разболелась голова и она не сможет выполнить свое обещание музицировать. Извинившись, тоже ушла. И я остался в обществе глухонемой прислуги.

Какое страшное невежество: слушать оперу мешает музыка! Печальнее всего то, что об этом я догадался спустя много времени. Еще печальнее – я считался наиболее просвещенным среди своих коллег. Как же, инспектор. Шишка.

Писательница говорит об интеллигентности. Тут до обыкновенной профессиональной образованности нужно было еще сколько дров наломать (лет двадцать после десятилетнего пребывания в медрессе).

В 30 лет я сдал экзамены экстерном за среднюю школу – девятилетку с педагогическим уклоном, в 40 – заочно окончил Казанский пединститут. Ума не приложу, откуда столько сил взялось такую гору свалить. Видимо, природа, одарив неплохой головой, не обидела широкими плечами и крепким горбом.

Талантами никакими я не владел, мне их заменял упорный труд. Скромничать неуместно: труд был большой, постоянный и непрерывный вплоть до старости. В наше время ленинский завет «Учиться, учиться и учиться» называли еще «грызть гранит науки». И мы вгрызались в этот гранит. Ломались зубы, дырявились легкие, а вгрызались. Неважно, что есть было нечего или одеваться не во что. Важно, чтобы были знания.

 

Грызу «гранит науки»

Теперь уже совершенно очевидно, что до 17 лет я находился у Христа за пазухой. Но жизнь, это строгая и бескомпромиссная учительница, вырвала из удобного укрытия и начала преподавать свои науки. Первая ступень – это военная служба. Труд солдатский нелегок, но мог быть более плодотворным, если бы я имел знания и больше практического опыта. Но, увы, не было ни того, ни другого. Как учителя хотели меня послать в учебную команду в качестве вольноопределяющегося (что значило быть направленным после учебной команды в офицерскую школу или военное училище), но не хватало знаний – оставили. Предполагали послать в военно­фельдшерскую школу – то же самое. Быть может, для фельдшерской школы знаний и хватило бы, но я не умел их выражать: отвратительно плохо владел русским языком. Результат первого жизненного урока таков: надо овладеть русским языком! Да, овладел. Во что бы то ни стало. К счастью, способностей к языкам я не был лишен. Практическая разговорная речь на военной службе мне далась быстро. Я вскоре стал довольно бегло болтать по­русски. Разумеется, речь эта понаслышке, без теоретической базы. Все же она помогла мне понимать в какой­то мере и письменную речь. Я стал читать, читать беспрерывно, все, что попадало под руки, разумеется, и на русском языке. Революция 1917 года открыла для этого широкие возможности: газет всяких издавалось уйма. Чем больше читал, тем больше открывал свое невежество и больше убеждался, что без русского языка мне не будет житья. Надо, надо учить русский. Однако это была лишь мечта. Практически она начала сбываться после окончания Гражданской войны. Демобилизовался. Возвратился домой. Дома тоже не сладко: в Поволжье свирепствовал голод, его не миновала и наша семья. К тому же я теперь семейный человек: жена, ребенок (жизнь свое берет, даже война ей не помеха). Между ранениями и побывками я успел жениться, и жена успела стать матерью. Отец порядком­таки сдал, но пессимизмом не страдал, у него надежда на сыновей.

Брат за время моего отсутствия вырос; крепкий, широкоплечий юноша. Он работает, получает зарплат – 750 тысяч в месяц. Но что можно сделать на эту зарплату для семьи в девять душ? Во­первых, она (зарплата) сильно опаздывает (минимум месяца на 3–4); во­вторых, на эту сумму ничего, кроме некоторого количества овощей, купить невозможно. Выдают и поек. Он состоит из 3–4 фунтов овсяной муки, двух фунтов солонины, 10–12 фунтов мороженой картошки. У отца паек несколько больше, ему дают и на членов семьи.

Приступил к работе и я. Такая же, как у брата, зарплата, такой же паек. А работы по горло. Дни и ночи. И все же от ночи надо что­то урвать, чтобы заработать дополнительно на питание. Сапожничаем все трое мужчин. Вдобавок научились выделывать кожу на сыромятину и шить из нее поршни (вид летней обуви) и сандалии. Небольшой, но приработок. Так и дотянули до помощи через АРА. Когда есть кукуруза на продовольствие и в школе организовали горячие завтраки для детей и беременных женщин, мы отбросили в сторону так называемые «дополнительные» заработки. И я решил осуществить свою давнюю мечту: стал искать репетитора по русскому языку. Искал долго. И нашел. Рискнул обратиться к преподавателю Царевской мужской гимназии, ставшей после Октября школой II ступени, Василию Федоровичу Чистякову.

В. Ф. Чистяков окончил два высших учебных заведения: Казанский университет и Высшие педагогические курсы в Петербурге и слыл преподавателем литературы высшего класса.

Я знал, что он не занимается репетиторством, но не попытать счастья не мог. С трепетом в душе, спокойный внешне, являюсь к Василию Федоровичу на квартиру. Излагаю, как могу, цель визита и мою просьбу.

Мой собеседник (в данном случае – спаситель) долго молчит, а потом учиняет допрос:

– Сколько вам лет?

– 24.

– Семейный?

– Да.

– Давно учительствуете?

– Учительствовал в конце 16­го, в начале 17­го годов.

– Теперь?

– Теперь тоже учитель.

– Давно?

– С тех пор, как демобилизовался.

– Значит, вы военный?

– Да, был мобилизован.

Снова молчание.

Должен оговориться: передаю беседу в той форме, в какой она должна была быть, а тогда она не была похожей, ибо строй ответов вовсе не отвечал строю вопросов. Тем более внутреннее волнение не покидало меня.

– Скажите, по какой программе вы намерены заниматься?

– …

– Я хочу, сказать, для какой цели вы собираетесь готовиться по русскому языку, надеюсь, и по литературе?

– Нет, по литературе мне не надо, мне бы только язык знать. Нельзя же без русского языка.

Нелепость ответа стала мне известна, к сожалению, гораздо позже. Василий Федорович усмехнулся, но не поправил и снова впал в задумчивость.

Очнулся, окинул меня взглядом высокого, сутуловатого, небрежно одетого в красноармейское обмундирование дяденьку и изрек:

– Я очень занятой человек. Репетиторством не практикую. С вами попытаюсь заниматься. Но уделять по два часа в день, как вы этого желаете, не могу. Выкраиваю два дня в неделю по часу. Одно твердое условие: приходить в назначенное время без малейшего опоздания и выполнять все задания пунктуально. Остальное будет зависеть от вас, от ваших способностей и прилежания. Приходите тогда­то.

Уф! Наконец­то я у порога своего счастья. Как хорошо, что он согласился. Маловато, однако, назначил время.

Но…но плохо знал я, что значит настоящее искусство обучения. По моим возможностям этого времени оказалось вполне достаточным.

Не стану описывать (да и не смог бы этого сделать), как он занимался со мною. Скажу лишь одно: за все время своего учительствования, готовясь к урокам, видел перед собой образ моего преподавателя Василия Федоровича и мысленно советовался: как бы Вы, Василий Федорович, посоветовали мне быть в данном случае?

Сорок два года работы и службы позади. Наступил пенсионный возраст, пенсионный период. И все же я не перестаю быть благодарным В. Ф. Чистякову. Не могу сказать, какие знания почерпнул я у него (почерпнул, несомненно, немало), но он научил меня работать, работать самостоятельно и умело. Еще занимаясь у него, я понял, что язык и литература в процессе обучения неотделимы. Не знаешь языка – не поймешь литературу, не знаешь литературу – язык не откроет тебе свои сокровища.

Старая знакомая жизнь и после разлуки с Василием Федоровичем ставила свои не менее твердые условия: надо еще более упорно заниматься. Пришлось заниматься, не оставляя работы и содержать семью. «Учителей» было много. Но самой активной моей учительницей была газета «Правда».

Да, газета.

Работая в г. Ленинске (1924–1930 гг.), я выписал две газеты – «Правду» и «Известия». При большой загруженности работой прочитать две большие ежедневные газеты я не успевал, просто просматривал, но обязательно, неотступно прочитывал передовицу в «Правде». Не только читал, но и работал над ней. Сначала прочту, чтобы ознакомиться с текстом. Второй раз – с карандашом и переводным словарем в руках, чтобы записать на полях переводы непонятных снов. В третий раз читаю, чтобы рассказать затем себе содержание статьи (конечно же, вслух), часто это делал перед зеркалом, дабы выработать правильную артикуляцию русских звуков и расстановку ударений в словах. Затем записываю план статьи (значит, еще раз читаю), понравившееся выражение или целую цитату выписываю. Таким образом ежедневно, изо дня в день, недели, месяцы, годы.

Образовалась целая гора общих тетрадей. Чем дальше, тем меньше нужно было условий: непонятных слов становилось меньше, стоять перед зеркалом уже не было нужды, следовательно, времени оставалась больше и больше. Теперь я свободно мог читать (в полном смысле этого слова) художественную литературу, уделяя внимание другим предметам по программе средней школы. Вкус к чтению выработался у меня в детстве, но умение вчитываться в произведения приобрел у Василия Федоровича: он «заставил» меня прочитать «Капитанскую дочку» А. С. Пушкина девять раз! Слово «застав» заключено в кавычки сознательно: тут не было принуждения; был возбужден «исследовательский зуд», который помог легко преодолеть «скуку» повторных чтений. Случай этот через десятки лет сохранился в памяти в следующем виде: когда я пришел к Василию Федоровичу на первое занятие, он не стал что­либо объяснять, а начал простую, обычную беседу (по существу, экзаменовать) о татарской культуре. Расспрашивал, в каком состоянии народное образование, издательское дело, много ли выдающихся писателей (и кто они?), кто из татар знаменит в исторической науке и т. д. Попросил почитать что­либо наизусть на родном языке и отрывок из Корана с напевом и без напева. В заключение сказал, что ни в том, ни в другом чтении не уловил звуков, требующих широкого раскрытия рта, что объясняется, видимо, отсутствием сильных ударений в гласных на этих языках.

– Смотрите, вслушивайтесь, как получается при чтении по­русски.

И он прочитал начало первой главы «Капитанской дочки». С этого и началось.

Для последующих чтений нашлись свои поводы: то нужно было выписать существительные в таких­то падежах; то списать прилагательные с существительными; составить словарь причастных оборотов; деепричастных оборотов и т. д. и т. д.

Должен заметить, Василий Федорович обучал меня без учебника грамматики, со слов, с небольшой записью положений, правил, но полным закреплением прочитанного на практической работе.

Результат: я стал довольно бегло и правильно читать, сносно передавать прочитанное; составил довольно объемистый словарь Пушкина по «Капитанской дочке».

Главное – приобретение навыки самостоятельной работы и вчитывания в произведения, полюбил по­настоящему (а не платонически, как это было до сих пор) могучий русский язык.

Усвоению русской грамматики мне помог арабский, но русский, как это ни странно, ввел меня в понимание литературного татарского, то есть родного языка. Так что если на моей могильной плите будет написано: «Здесь покоиться прах такого­то, учителя русского, татарского и арабского языков», то не будет неправдой.

«Гранит» был твердый. Но он отшлифовал мой мозг, мой язык, помог жизнь сделать полной, содержательной, полезной для себя и для других.

Всем этим я обязан, во­первых, отцу, заложившему первый кирпич в фундамент, во­вторых, таланту прекрасного педагога Василия Федоровича, русского человека с большими знаниями, широкой душой и добрым сердцем.

И еще Октябрьской революции, которая отрыла широкий путь к просвещению. Без нее я болваном и остался бы таким, от дубины пошли бы тоже дубины.

Сожалею, что больше не пришлось увидеться с Василием Федоровичем. Слушал, что он стал профессором, работал в Белорусском пединституте, а дальнейшая судьба его мне неизвестна. Совершенно уверен, что сотни людей хранят о нем память и славят его имя благодарностью сердечной. А дальше газета, оставаясь агитатором и пропагандистом, роль учительницы уступила книгам.

Книги, книги, книги… Читал я действительно много. Читать никогда я не уставал и сейчас не перестаю. Сколько книг в моих руках побывало, точного учета не вел, к сожалению. Конечно же, много. Учась заочно в пединституте, я не испытывал особых затруднений – экзамены и зачеты сдавал легко, как говорят, «на высоком уровне». Институт систематизировал мои познания, почерпнутые из книг, дал уверенность в наличии их, помог в подборе специальной литературы, но знаний не прибавил.

Видимо, какой­то кусок «гранита» оказался подгрызенным – мне вручили диплом с отличием об окончании института с присвоением звания преподавателя языка и литературы в старших классах средней школы. Еще до окончания пединститута я начал работать в педучилище, диплом «закрепил» меня на этой работе. Работа в училище тоже была продолжением «грызения» науки. Вот так я стал (не только я, но многие сотни моих современников) интеллигентом. И… для достижения интеллигентности не хватило времени, не осталось места!

Закругляясь, нелишним будет упомянуть: 10 лет, потраченные пребывания в медресе, не оказались совсем бесплодными: в 1957–1959 годах я вел факультативный курс арабского языка в Горьковском университете. Говорят, небезуспешно. Знать, не так уж плохо прошла трудовая жизнь, если человек начал ее неофициальным помощником учителя и кончил в качестве преподавателя университета!

 

Эпизоды, равные повестям

Как видите, мой воображаемый читатель, «плоды учености» доставались нашему поколению совсем недешево. Иногда сами условия, обеспечивающие счастье, по идее долженствующие создать благо для трудящихся, приносили огорчения и… страдания.

Имея с детства пристрастие к арабскому языку, я смог бы, мне кажется, достичь кое­что солидное в этой области. Но увы! Времена порою были на столько «пестрые», что приходилось просто умалчивалось об этом. Почему? Потому что знания иностранного языка само по себе вызывало подозрительность и лишние хлопоты.

Могут сказать, чепуха! Да. Однако ж…

Живя в Елабуге (1936–1937 гг.), я решил занялся французским языком в пределах программы средней школы. Благоприятствовало этому наличие очень хорошей (практиковавшейся во Франции) учительницы французского языка в педучилище, где я был завучем. Не успел я перейти к грамматике (алфавит и некоторые правила чтения я знал ранее), как вызвали меня в одно учреждение, не очень уважаемое (отдел ОГПУ). Там в вежливой форме интересовались, почему я решил изучать французский язык. Когда я сказал, что после окончания пединститута намереваюсь продолжить учебу в заочной аспирантуре, «собеседник» мой расхохотался и сказал:

– Бросьте дурака валять. Мы не такие уж наивные люди, как вы полагаете. Какая и зачем аспирантура в 38 лет!? Думаю, что вы правильно поймете меня и сделаете соответствующие выводы.

Я «понял правильно и сделал соответствующие выводы» – бросил заниматься французским языком…

Память подбросила еще один эпизод.

На родине некоторое время (1924–1930 гг.) работал по выборам в советских учреждениях (в Ленинском волисполкоме), был избран однажды в состав Сталинградского губисполкома.

В Москве существовал Институт живых восточных языков при ЦИК СССР, куда принимались лица из нацменов, имевшие некоторую теоретическую подготовку и стаж практической работы в культурно­просветительных или советских учреждениях, по командировке губисполкома в соответствии с разверсткой ЦИК.

На запрос института о возможных кандидатах губисполком, учитывая мое давнее желание учиться, выдвинул мою кандидатуру, послал документы и получил положительный ответ.

Условия учебы в том институте были самые благоприятные: полное содержание и обмундирование за счет государства, обеспечение общежитием – семейными квартирами, кроме того, большая для того времени стипендия (от 40 до 100 рублей в месяц). Если человек не удовлетворял по своей подготовке требованиям основного курса, его зачисляли на один год в подготовительную группу на тех же условиях.

Не было предела моей радости, когда секретарь губисполкома И. Ф. Федорович уведомил меня и поздравил с зачислением в число студентов указанного института.

Я уже готовился сдавать дела, когда моя радость омрачилась совершенно противоположным сообщением: меня не отпускают: видите ли, какое дело, – некем заменить. Даже несмышленому ясно, что это не так, но что делать.

Пришлось подчиниться. Впоследствии выяснилось, что чувства меня обманули: оказывается, поступил отвод от работников­татар: «не подходит социально чуждый, сын торговца, и сам служащий; рекомендуем рабочего».

Порекомендовали трехдневного грузчика, только что ликвидировавшего неграмотность, то бишь умеющего читать по складам. Я был отведен, тот парень поехал в Москву. И через три дня возвратился обратно, не принят по безграмотности, «рекомендатели» упустили из виду сущий пустяк: институт не школа для малограмотных.

Чтобы не нажить еще раз лишних хлопот, губисполком новой разверстки не потребовал, и дело на этом «получило свое завершение».

А зачислен был я в отделение арабского языка. Впрочем, многие современные специалисты­арабисты являются выпускниками этого института.

Эпизод по масштабу не очень значительный, но очень характерный для нашего времени в смысле «классового подхода к делу». Не зря известный татарский поэт Х. Такташ в стихотворении «Письма в будущее» сообщает: «Матур кызның караганчы йөзенə паспортына карадык!» (В переводе: «прежде чем влюбляться, разбирались в социальном происхождении любимой»).

Да, в наше время и к любви надо было подходить «с классовой точки зрения», и люди, женившиеся на «классово чуждых элементах», претерпевали нешуточное осуждение со стороны руководящих товарищей, что перепадало и на мою долю в немалой степени за то, что еще до революции был влюблен и после революции женился на дочери одного и сестре другого муллы.

Что там женитьба! Танцы – позор, калоши на ботинках – мещанский пережиток, кольца на пальцах и серьги на мочках ушей (тем более если они золотые) – буржуазная идеология.

В связи с этим вспоминается случай, тоже пережитый нами.

У Бенат были золотые серьги – подарок ее сестры на нашу свадьбу. Золото самой низкой пробы, к тому же серьги дутые, веса в них не больше, чем в комочке пуха или клочке ваты. Но отделка была исключительно красивой – в виде цветочка с самоцветом в середине. Было еще колечко не то золоченое, не то в самом деле золотое, без пробы, работа частного ювелира, «с сердечком» вместо камня. Бенат с юности не особенно любила украшения, поэтому носила эти вещи крайне редко. Все же как­то надела, на свою беду, кольцо и серьги. Такое «исключительное» явление не осталось незамеченным. Мало того, оно дошло до уполномоченного КК КРИ (парт.­сов. контроль того времени). Ранний телефонный звонок просит меня зайти к нему (уполномоченному КК). Прихожу. Разговоры о том о сем. Вопросы:

– Знаешь ли, что такое партийно­советская этика? Сколько в стране безработицы? Что такое буржуазные пережитки? Если все же знаешь, иди домой, собери все ценности своей жены – золото, серебро, бриллианты и отнеси их в Госбанк, а квитанцию принесешь сюда.

Бриллианты! Мы представления не имели, что это за чудовище, не то чтобы иметь. Что же? Сдали все ценности: и кольцо и серьги. Квитанцию отдали уполномоченному КК.

После этого золотые побрякушки у нас не ночевали даже, но часто этот благородный металл мы видели на шеях, грудях и ушах жен ответственных работников. Не только в мирное, но и военное время. Нет у нас его и теперь, и нет никакой нужды в нем.

Вспомнилось еще одно происшествие, приключившееся с товарищем по имени Саша­Лошадник. Фамилию его уже не помню, служил он помощником начальника Царевской тюрьмы, имел троих или четверых детей, слыл силачом и по­настоящему трезвенником. Прозвище Лошадник неотъемлемо от его собственного имени потому, что был абсолютно не равнодушен к лошадям, в особенности иноходцам. Увидит где иноходца, на аркане не оттащишь от этого места, пока «хоть разочек» не прокатится на ней. «Разочек» – это от 5 до 10 примерно километров! Эта слабость Саши была известна не только нам, его товарищам и друзьям, но и владельцам иноходцев. При этом хозяйчики не только не чуждались его, но искали встречи с ним и уступали такую драгоценность, как иноходец, не на разок, а на полдня, на день, так как считали его лучшим из наездников. И в самом деле, острее его никто не замечал дефекты в беге иноходца и никто так умело их не устранял. Не имея надежды на собственного иноходца, он не без удовольствия принимал совершенно бескорыстно предложение наездить любого дикаря, за что его руководящие товарищи часто ругали, даже выговаривали «за прислужничество кулакам». Все равно страсть не унималась.

Однажды судьба все­таки улыбнулась. На ярмарке мужик продавал совершенного незаметного жеребенка­замухрышку, но заламывал такую цену, что вся ярмарка хохотала над ним. Случайно проходивший Саша увидел жеребенка и припал к нему, припаялся. И сторговались на страшно дорогой цене – на 15 рублях. Базарные и ярмарочные завсегдатаи удивлялись: «Что за дурак такой; денег, что ли, ему некуда девать, отваливает такую сумму за полудохлую скотину? Шкура с него стоит два рубля, рубль надо дать за освежевание, знать, красная цена рублевка, он пятнадцать отвалил!»

А «богачу» этому, хотя и сторговался азартно, расплачиваться было нечем. Привел продавца вместе с жеребенком домой, предложил жене угостить мужика «чем бог послал», больше разговорами (благо это блюдо не покупное!), сам пошел «в сберкассу за деньгами». Обошел всех знакомых и друзей, твердя подобно гоголевскому Ноздреву:

– Слушай, купи у меня велосипед. Не нужно? Тогда купи ружье­двустволку. Тоже не нужно? Тогда купи собаку. Тоже не нужно? Ну, тогда дай трешницу взаймы. Очень нужны деньги.

Кому говорил, что ребенок больной, кому – жена, кому – теща умерла («на похороны деньги нужны…»), но до вечера собрал требуемую сумму и жеребенка оставил у себя.

Саша был человек непьющий, бросил, и курить, и игру в бильярд (вторая его страсть), бросил велосипед, ружье и собаку, расплатившись с долгами, – все вкладывал в жеребенка и в приобретение спортивной сбруи для него.

Проходит год­два, эпизод уже начал забываться, тем более Саша никому «свое приобретение» не показывал, нигде им не хвастался, от насмешливых вопросов­допросов отделывался молчанием, из­за этого вместо природного эпитета Лошадник прилип новый – чудак. Последнее прозвище базировалось еще на том, что самым непонятным образом Саша стал отказываться от наездничества, хотя этот промысел мог бы его поддержать в достаточной степени материально.

Но «чудак» нежданно­негаданно произвел фурор! На бегах (у нас говорят «гонки») его Замухрышка (Саша так и назвал своего иноходца) не проходил трехмесячные предварительные тренировки на ипподроме за неимением «ресурсов в денежном выражении» у владельца призера.

Теперь уже Лошадник не ходил и не ездил, а летал. Впрочем, никому из друзей и знакомых не отказывал в удовольствии прокатиться «с ветерком» на знаменитом иноходце.

Счастье Саши оказалось недолгим. Беда, как снег на голову, свалилась внезапно. Контрольный товарищ усмотрел в действиях Саши «пользование нетрудовыми доходами» и предложил «реализовать» иноходца. Парторганизация согласилась с ним.

Для Саши это было равно смертному приговору. Он ходил по инстанциям, плакал (в самом буквальном смысле), просил оставить в покое его надежду, его жизнь. Доводы его о том, что с детства он с лошадьми, так как отец его был табунщиком, что он и в армии служил в кавалерии и профессию наездника приобрел именно там, на что имеет документы, никого не тронули, никого не убедили, и ему пришлось с Замухрышкой расстаться. Правда, он получил за него солидную по тем временам сумму, сдав в государственную племенную конюшню. Однако деньги впрок не пошли: этот признанный трезвенник запил. От этого порока не освободили ни партийные взыскания, ни исключение из партии.

Я уехал с тех мест и не знаю, чем это дело закончилось; думается, хорошо не могло кончиться.

Уму непостижимо, насколько невежественными были мы: всем коллективом погасили громадный огромный спортивный интерес (и незаурядное мастерство) в человеке, заодно погубили его самого. Никто ведь не догадался подать руку помощи. Почему, например, не постарались мы определить его наездником в госконюшне (тогда совхозов не было), где он мог бы встречаться ежедневно не только с Замухрышкой, но и с Казбеками, Ураганами?

Нужно понять меня правильно. Эти строки пишутся не для очернения нашей жизни, полной таких высоких благ, о которых и мечтать мы не были в состоянии. Невнимание к человеку встречается и сейчас, но это явление частичное, более субъективное и есть силы, которых быстро познают и противодействуют злу. Это самый высокий показатель интеллектуального роста наших людей. Говорят, благами намерениями ад вымощен. Наши поступки мотивировались хорошими побуждениями – мы искореняли таким образом капитализм и капиталистические элементы из нашей жизни. Это было нормой нашей жизни. Представьте себе: человек выдает замуж дочь, а в свадьбе не участвует. Потому что он коммунист, на свадьбе пьют, а ему это не позволяет партийная этика. Чтобы быть дальше от греха, он уходит из дому, вверяя сватьев и гостей беспартийному родственнику.

Я описал только часть того, что сохранила моя память. А сколько уже забыто?

Продолжение этой главы могло бы и не быть, если бы не один товарищ, почти мой сверстник, тоже пенсионер, человек с высшим образованием, зоотехник по специальности, большой любитель коней.

Выслушав повесть о Саше Лошаднике, он сказал:

– Во­первых, это невероятно, чтобы парторганизация вмешалась в частную жизнь человека. Во­вторых, иноходец – это не лошадь, урод; иноходь – то есть с ненормальным, иным ходом. В­третьих, если руководящие товарищи были такими глупцами, какими ты их рисуешь, то удивительно, как уцелела советская власть?

Словом, следовало его понимать так: «Врешь ты, дорогой мой, без зазрения совести!».

Нет, дорогой сваток, все изложенное – чистейшая правда. Иноходец – тоже не урод (см. энциклопедию «Энциклопедический словарь»). Это беговая, быстроходная небольшая ростом лошадь, царствовавшая на юго­востоке до 20­х гг. нашего века на беговых дорожках всех ипподромов.

Руководящие товарищи были не дураки и не подлецы, а преданнейшие партии и правительству люди, и, допуская ошибки, творили они подлинные чудеса, хотя образование у них ограничивалось у большинства «когдашней академией», грамоте учились максимум в церковноприходской школе или самоучкой на военной службе.

Факты – упрямая вещь, поэтому сошлюсь на некоторые из них. С 1924 года по 1929 год, после победы над голодом, в борьбе с разрухой только в одном уездном городке Ленинске с населением в 20 000 было сделано:

•          На общественных началах отремонтированы капитально все школьные здания.

•          На фундаменте еще до революции сгоревшей двухклассной школы построен кинотеатр на 370 мест; здание бывшей бильярдной переоборудовано в школьное здание.

•          Через реку Пришиб построен новый плавучий транспортный мост.

•          Обваловано 2/3 части города для защиты города от наводнения.

•          Восстановлено три пожарные с конским парком (23 головы).

•          Заложен городской парк.

•          Шесть зданий – бывшие сторожки и поповские дома – переоборудованы в школы.

Это только на общественные средства.

На бюджетные средства:

•          Открыты три избы­читальни.

•          Купеческий дом переоборудован в библиотеку.

•          Построена электростанция; (правда, небольшая).

•          Число учителей выросло в 2,5 раза; врачей – в пять раз.

•          Количество больничных коек – в шесть раз; восстановлено здание бывшего волостного правления; открыт ветеринарный пункт; бюджет вырос с 12 тыс. руб. до 48 тыс. руб.

На средство кредитного товарищества: восстановлено три паровые мельницы (одна вальцовая); организован случной пункт; отпущено 60 тыс. рублей кредита бедняцким и маломощным крестьянским хозяйствам на приобретение живого и мертвецкого инвентаря, десятки тысяч кредитов переселенцам на дальние участки на освоение новых массивов, на устройство колодцев, посадку садов, покупку сортовых семян, на переезд и т. д. А ликвидация неграмотности среди взрослого населения, осуществление всеобщего обязательного обучения?

Разве всего перечислить! Жаль, что не сохранились копии отчетов воисполкома, можно было бы документально доказать, как шел рост хозяйств крестьян. С ростом общего благосостояния выросли зажиточные и кулацкие хозяйства, ибо единоличное хозяйство ежечасно и ежеминутно рождает капитализм. Поэтому вполне обоснованны были опасения руководящих товарищей о тлетворном влиянии капит. элементов и на неустойчивых коммунистов. Однако основным в их деятельности были блага для трудящихся, в первую очередь для рабочего класса. Они были малограмотны, но руководили ими передовые идеи, поэтому им удавалось и сделать очень много, чему живое свидетельство вышеперечисленные факты.

Идеи марксизма­ленинизма поднимали и их самих, местных руководителей, и они, закаляясь в борьбе, приобретали и опыт, и знания. Они совершали ошибки, но они не чурались правды и не обижались когда раскрывалась ошибка (верилось: «не ошибается тот, кто ничего не делает»). Поэтому многие из них выросли в верных деятелей партии и государства более крупного масштаба: Андрей Горбунов был избран секретарем губкома партии; Михаил Горемыкин, окончив комвуз имени Свердлова, стал работником аппарата ЦК ВКП(б); Иван Головачев Федорович, проучившись на курсах ЦК, стал директором крупного совхоза; Иван Герасимович Скоревский, окончив Саратовский комуниверситет, подвизался долгие годы на ниве народного просвещения; окончил курсы ЦК и Александр Николаевич Чугунов; старший милиционер Иван Тарлыгин выдвинулся до начальника губернской милиции; председатель местного сельпо С. П. Мистюрин продвинулся до председателя губпотребсоюза; Саша Кулагин – до члена Центросоюза; Ибрагим Багаутдинов – секретарь обкома партии (окончил КУТВ); Исхак Рафиков после Таткомуниверситета стал партийным работником масштаба автономной республики.

Список можно продолжать беспредельно.

Имя им – легион, это целая когорта отцов и дедов современной молодежи и среднего возраста деятелей. Молодежи есть чему учиться у своих предков, избегая их ошибки, умножая и углубляя достижения.

Надо только помнить: отцам было тяжелее. Им пришлось пережить и то страшное, что теперь обозначается одним выражением: последствия культа личности.

Там не менее они счастливы: они были современниками великого Ленина.

 

Размышления о профессии

Ни в детстве, ни в отрочестве вопрос «кем быть» нас не мучил, ибо по установившейся традиции за нас должны были думать и решать родители. Конечно же, сын священника готовился стать священником, а торговца – торговцем, а крестьянин чаял в своем сыне увидеть опору в старости – крепкого хозяина.

Куда метил мой отец, сказать трудно. От природы человек умный, он понимал, что старое не годится, какого новое – он не знал. Сознание подсказывало ему, что нужно что­то предпринимать, что­то делать; а что? Он и решил определенно: надо учить. Чему? Где и как? Учить, и никаких гвоздей. Где бы то ни было, чему бы то ни было. И я учился. Учился 10 лет. Там, где было можно.

Торговцев он от нас не ждал, ибо сам тяготел этой «профессией», крестьянствовать же было нечем, мещане – люди безземельные. Ремеслу обучить негде. Хотел было пристроить меня в ученики бродячему портному, мать запротестовала всем своим существом («портные – они горькие пьяницы…»). И старший дядя отсоветовал.

Единственно доступным учением оказалась школьное, поскольку оно у нас, как описывалось выше, было в таком хаотическом состоянии, что можно было учиться в этой школе от колыбели до гроба. Учись, сколько хочешь. Неважно, чему научишься. Скорее всего, ничему. Это в конце концов неважно. Учиться и баста.

Но, к великому счастью нашего поколения и всей нашей страны, изменились времена. Осмысливая прошлое, убеждаешься, что что­то новое проникло и тогда еще во все поры жизни, в том числе и в нашу среду, хотя мы и сами, не доросшие до понимания происходящего, не чувствовали его. А было оно, новое, было. «Реформы» в нашей школе, обучение девочек, наша библиотека, наши занятия по русской грамоте, газеты и журналы, поступающие в село, – это все и есть едва заметные ростки этого нового. Порою совсем незаметные, но не менее значительные доказательства наступления грядущего.

Растущему живому характерно движение, маленькому человеку – быть выдумщиком. Выдумки и забавы у деревенских ребят связаны с соревнованием, кто дальше заплывет, кто рискует перейти реку перед самым ледоходом, кто кого поборет, кто удачно прыгнет с самой высокой кручи и т. д. Дух этого соревнования охватил сферу обучения: стали различать, у кого самый лучший каллиграфический почерк, кто лучше оформляет обертку книжек, у кого самая чистая тетрадь, самый грамотный диктант, самое лучшее сочинение. Последнее обстоятельство вынудило авторов «самых лучших сочинений» искать способ «обнародования» своих «произведений». Способ этот уже изобретен взрослыми и называется газетой. И появляется в школе рукописная газета. Заголовок оформлен в полном подражании газете «Йолдыз» («Звезда»), издающейся в Казани, и название присвоено ее же. Газета как газета: в четыре странице, с полосками, с подвалом, с объявлениями, с карикатурой. Имеются подписи и редактора, и издателя вдобавок, и художника. Редактор и издатель – пишущий эти строки, художник (он же переписчик) – мой двоюродный брат (его мать и мой отец родные) Магдиев Рахимжан.

Что описывалось в ней, трудно теперь представить, несомненно, что­либо собезьянили и с той же газеты. Однако сенсации на местном материале: драка двух учеников. Газета выступает в защиту Джабира Саитова, горбуна, избитого сыном местного торговца средней руки Алием Ханбековым. Газета находит широкую аудиторию и зачитывается буквально до дыр. Затем реализуется за сколько­то копеек. Следующий номер выходит, уже имея свою соперницу: мой самый близкий друг Хусаин Ханбеков выпускает другую газету, «Вакыт» («Время»), тоже в полном подражании оренбургской газете. У новой газеты все три должности редакционного аппарата совмещаются в одном лице. Ради справедливости нужно заметить, что «Вакыт», очень выигрывала в оформлении: Хусаин был прекрасным каллиграфом и хорошим художником­самоучкой. «Биржа» реагирует активно­положительно на появление новой газеты, и ее акции котируются в 2,5 раза дороже: номер был продан за 5 копеек! Эта цена настоящей, печатной газеты.

Вступила в свои права конкуренция, «Йолдыз» в остром памфлете осмеивает название своей соперницы. «Вакыт» отступила: вышла уже под новым названием «Сəгат» («Часы») в еще лучшем оформлении.

Газеты стали выходить регулярно – раз в неделю. Через детей вести об успехах местной периодической печати дошли до взрослых. Молодежь, приходившая вечерами в школу «на огонек», – был и такой обычай! – проявляла интерес к газетам и ободряла нас. Похвала взрослых окрыляла работников редакций обеих газет. Счастье наше было безгранично и казалось, что бесконечно. Но, увы! Конец уже был очень близок, надвигалась катастрофа.

В пылу полемики и в погоне за сенсацией газеты (считаясь одновременно с интересами взрослых читателей) начали пользоваться материалами, выходящими далеко за пределы школы. Задетые «критикой» обиделись, и пошли жалобы. Одни с номером «Йолдыз» пришли к хазрату (вероучителю), другие экземпляр «Сəгат» с приложением русского перевода направили земскому начальнику для привлечения авторов к судебной ответственности за оскорбление «печатным» словом.

По школьной линии вопрос решился до крайности просто: обе редакции в составе трех лиц подвергли доброй экзекуции по всей строгости внутренних законов, сохранившиеся номера газет предали огню, и делу конец.

Хуже обстояло дело с земским начальником.

В ходе расследования в сущности дела выяснилось, что главную ответственность понесет наш учитель Р. М. Кайбелев. В этом случае могут закрыть даже школу. Хазрет и влиятельнейшие люди поселка употребили все усилия, чтобы замять дело, чтобы это не стояло. В конце концов земский начальник дело прекратил «из­за несовершеннолетия виновника». В таком случае должны привлекаться к ответу родители, но Хусаин был сирота.

В то время это событие оценивалось как детская шалость, следовало же считать стихийным проявлением стремления молодых душ к чему­то хорошему и здоровому.

Ах, как дорого заплатил бы я сейчас за любой экземпляр любой из наших школьных газет!

Хазрет, вероучитель! Ах, как ревностно оберегал он души своей паствы от мирских соблазнов. Правоверные внимали увещеваниям своего пастора, ибо многие из них были учениками, учились у него грамоте и считали его чуть ли не святым, потому что устои у него в семье были крепкие, всему он голова, все делается только с его благословения.

Мирно, чинно (к чести его следует сказать, он любил и физический труд, выращивал овощи и фрукты, вывел сорт капусты «Зинат», что значит украшение, существующий до сих пор). Вдруг нежданно­негаданно прорыв, подвох: в школе ведется чуть ли не подпольная работа – какие­то мальчишки пишут газеты! Мало того что сноха увлекается нововведениями, тут дочь, собственная, родная, позволяет себе влюбиться, влюбиться в деревенского парня. Даже переписывается с ним! И… встречалась. Светопреставление, да и только.

Не успели оправиться от этого удара, как выяснилось другое. Оказывается, сын и сноха свою дочь Гилию отдали скрытно от деда в русскую школу. Что же это такое, господи, что? Три года девочка тайно ходила в школу, теперь уже отдана в гимназию. И грозный дед, оказывается, ничего об этом не знал… Показать бы им, отступникам, кузькину мать! Но время другое, грозное и как­то тревожно, ибо идет ужасная война.

Мужчины воюют. Молодые женщины остаются с малыми детьми. В борьбе с нуждой и горем они преступают законы исламской этики. Портится нрав у детей, оставшихся без отца.

Не успела кончиться война, рождается еще более «страшное» слово – революция! На смену одной революции приходит другая, Октябрьская, социалистическая. Она­то ставит неслыханные до этого задачи. Не только ставит, но и решает в наитруднейших условиях. Большевики, эти чудаки и фантазеры, не успели взять власть в свои руки, уже кричат: «Долой неграмотность! Долой буржуазию, Земля – крестьянам. Власть – Советам. Фабрики заводы – рабочим». И тут же опять: «Долой неграмотность». Как в сказке.

Вот тут­то в этом социальном калейдоскопе рождается наше счастье, а для некоторых из нас новая почетная профессия – учительская профессия. Тогда она называлась скромно: ликвидатор неграмотности, но это было уже началом благороднейшей профессии педагога. Случилось это очень просто. Вызывает комиссар просвещения всех этих хусаинов, низамов, абдрахманов и им подобных и говорит: «Товарищи! Мы ведем войну с заклятыми врагами нашей Родины, нашей революции, с беляками. Слышите, раскаты артиллерийской канонады под Царицыном доходят и до нас. Я призываю вас вступить в борьбу с еще одним, не менее страшным врагом – с невежеством, с безграмотностью. Все трудящиеся нашей страны не пользовались правом на образование, а трудящиеся­нацмены забиты были вдвойне. Давайте возьмемся за дело. Я знаю, среди вас нет учителей­профессионалов, но вы грамотнее других, умеете писать и читать, быть может, и считать. Давайте откроем школы для детей и взрослых и начнем учить людей элементарной грамоте. Будем учиться и сами».

Вот так мы стали учителями, так и «избрали» себе профессию.

Воспоминания вызвали взволнованность, волнение – несколько возвышенное изложение. Но от этого сущность не меняется, факты не страдают. Наоборот, мне кажется, становятся более выпуклыми.

К великому сожалению, Хусаин умер рано ( в 1926 году). Из числа тех, кто тогда привлекался к учительской работе, Низам Саитов, Гисматулла Муслимов, Касим Латышев, Тагир Мукменев, Мухамед Саитов и я, окончив впоследствии высшее педагогического учебное заведение, учительствовали до конца своей жизни или до пенсионного возраста.

Десятка два людей также стали учителями­профессионалами, получив специальное среднее педагогическое образование, в их числе и мой брат Абдулкадир (умер 12.11.1927 г.).

Мухаммед Давлекамов, единственный тогда человек со средним образованием среди нас, стал врачом­хирургом и достиг доцентуры и доныне здравствует в Ашхабаде.

В небольшом населенном пункте, каким является п. Сарай, созрели свои врачи, агрономы, юристы, инженеры, экономисты, в последние годы – механизаторы и других профессий люди. Но эти уже избрали себе профессию сами и к ней пришли более или менее подготовленными, имея на руках дипломы об образовании, с избранной профессией.

У образованных людей и дети стали образованными; для примера возьму только семью моего отца:

а) у меня выросло трое детей, из них двое имеют высшее образование, последняя дочь – специальное среднее образование на базе десятилетки;

б) у брата четверо детей – двое с высшим, третий оканчивает вуз, одна из дочерей тоже со средним специальным образованием на базе десятилетки;

в) у сестры Зулейхи взрослых двое – один уже с высшим образованием, вторая кончает, но третий только в начальной школе;

г) у старшей из сестер, Хубейбы, четверо. Она рано овдовела, и первые дети не смогли получить образование, но специальность получили: старший сын – торговый работник, дочь – зоотехник, младший сын – механизатор, только младшая дочь от второго брака учится в сельхозинституте;

д) у сестры Хабиби тоже четверо: дочь училась всего семь лет, неквалифицированный рабочий, младший – шофер, средний – квалифицированный механизатор, студент­заочник вуза.

Так и у других, даже у тех, кому самому не довелось получить специального образования.

Для примера хочу привести село Кочки­Пожарки Горьковской области, где около двух десятков лет моей жизни (включая пять лет, прожитых в Сергаче) прошло, учительствуя в педучилищах. Ко дню сорокалетия Октября в этом селе было более 250 человек со средним и высшим образованием; специально подсчитали повторно, готовясь к докладу по случаю юбилея. Сейчас это число, должно быть, удвоилось, ибо, начиная с весны 1958 года, местная десятилетняя средняя школа начала выпускать 40–50 человек ежегодно.

Большинство из вышеназванного числа (250) – педагоги со средним и высшим образованием, но не только, имеются люди почти всех профессий: агрономы, врачи, инженеры, офицеры всех родов войск до полковника, строители, артисты, даже ученый – кандидат физико­математических наук.

К подготовке большинства учителей­татар Горьковской области имею касательство и я. Горжусь, что из многочисленных моих учеников очень многие в начальных классах преподают русский язык сами, около 20 человек вообще обучают в русских школах; определенно точно списка не имею, но не менее 30 человек преподают русский язык и литературу в неполных и полных средних школах.

Старший преподаватель истории в Казанском педагогическом институте Гумар Билялов – кандидат исторических наук, Чингиз Азизов, преподаватель Горьковского пединститута, оканчивает аспирантуру, и аспиранты­заочники Ахмет Аймасов и Мансур Хафизов (теперь заслуженный учитель школы РСФСР), занимаясь в Кр­Пож. Педучилище, русскому языку обучались у меня.

Поэтому я имею полное основание быть довольным своей профессией. Учительская профессия поистине почетная, и стоит ею гордиться немного, если ты учитель. Учитель по призванию. А каков он, этот учитель по призванию, следует об этом поразмыслить на досуге.

 

Думы об учительском призвании

Учите детей своих для времени,

которое отлично от вашего времени.

Арабская поговорка

Кто же он, учитель, учитель по призванию? Об этом думали многие и много. Вспомните роман А. Фадеева «Молодая гвардия».

Два коммуниста, Шульга и Валько, попавшие в лапы гестапо, перед неминуемой смертью исповедуются друг перед другом. Какой бы стороны прожитой жизни ни коснулись, они не имеют оснований сетовать на себя. Нужно было – они, будучи еще юнцами, шли добровольно в Красную армию и воевали с беляками; после победы над врагом восстанавливали вконец разрушенное хозяйство, одновременно выявляя и добивая скрывшихся врагов всех мастей и вредителей; уже взрослыми садились за парты и, завоевывая дипломы инженеров, твердили, как школьники, синусы, косинусы. Они были слугами народа и руководителями, проводили реконструкцию хозяйства и индустриализацию страны. Приказ партии, доверие народа – для них высший закон, что бы ни поручалось им, по плечу это или нет, они отвечали «есть» и шли выполнять, и все делали без списка. При этом личное всегда оставалось на заднем плане.

Пришла снова лихая година, и они, люди семейные и уже в годах, остались на подпольной работе в тылу самого хищного и кровожадного врага – немецко­фашистских орд.

Обстоятельства сложились очень неудачно: герои в лапах зверя. Выхода нет. Впереди смерть. Смерть, но не пессимизм. Они совершенно уверены, что начатое ими будет завершено оставшимися.

«– Да, никакому человеку в истории не выпадало столько, сколько выпало нам на плечи, а видишь, не согнулись. Вот я и спрашиваю: что же мы за люди? – сказал Шульга.

– А враги, дурни, думают, что мы смерти боимся! – усмехнулся Валько.

– Да, мы, большевики, привыкли к смерти. Нас, большевиков, какой только враг не убивал… а мы все живы любовью народной. Нехай, убьют и нас с тобой немцы фашисты, а все ж таки им, а не нам лежать в земле».

Два друга вместе жили, вместе боролись и работали, вместе и смерть принимают. Последнее утешение, что и в этом случае вместе.

Но одно обстоятельство беспокоит Шульгу, им овладевает угрызение совести: оказывается, остался невыполненным не осознанный в свое время долг, долг перед молодежью и учителем, «первым воспитателем молодежи нашей!», и терзается Матвей Шульга.

«Учитель, учитель! Слово­то, какое!.. Мы с тобой кончали церковноприходскую школу, ты ее кончил лет на пять раньше, чем я, а ты, наверное, помнишь учителя Николая Петровича. Он не помер. Я и сейчас помню, как он рассказывал нам, как устроен мир: Солнце, Земля и звезды, он, может, первый человек, который пошатнул в нас веру в Бога и открыл глаза на мир…

Учитель! Легко сказать! В нашей стране, где учится каждый ребенок, учитель – это первый человек. Будущее наших детей, нашего народа – в руках учителя, в его золотом сердце. Надо бы, завидев его на улице, за пятьдесят метров шапку снимать из уважения к нему. А я? Стыдно вспоминать, как каждый год, когда вставал у нас вопрос о ремонте школ, об отоплении, директора ловили меня в дверях кабинетов и клянчили лес, кирпич, известку, уголь. А я все отшучивался: не мое дело, мол, пускай, мол, районо занимается. И ведь не считал для себя позором. Думал очень просто: план по углю выполнен, по хлебу перевыполнен, зябь поднята, мясо сдали, шерсть сдали, приветствие секретарю обкома послали, – меня теперь не тронь. Разве неправда?.. Поздненько, поздненько понял я все это, а все ж таки душе моей легче – от того, что понял».

В предсмертном признании коммуниста Шульги звучит сущая правда. Обобщенно говоря, учитель – это тот, кому обязано все грамотное человечество, это поистине сеятель доброго, разумного.

Поэтому нет ничего удивительного, что все классики художественного слова считали своим долгом воздать должное личности учителя.

Не стану приводить высказывания великих педагогов Коменского, Руссо, Песталоцци, Ушинского, Толстого, Макаренко. Возьму только высказывания двух ученых, казалось бы, очень далеких от практики школьного образования.

«К педагогическому делу надо призывать как к делу морскому, медицинскому или тому подобным не тех, которые стремятся только обеспечить свою жизнь, а тех, которые чувствуют к этому делу и к науке сознательное призвание и предчувствуют в нем свое удовлетворение, понимая общую народную надобность», – так говорит Д. И. Менделеев.

А вот как выразился В. И. Даль: «Не столько в сочинениях о воспитании, сколько на деле весьма нередко упускается из виду безделица, которая, однако же, не в пример важней всего остального: воспитатель сам должен быть тем, чем хочет сделать воспитанника, или по крайней мере должен искренне и умилительно желать быть таким и всеми силами к тому стремиться».

Да, нелегко быть таким, но так должно быть.

Буквально на днях прочитал я записи старого учителя Фарохши Юнисова, отдавшего школе без малого полвека своей жизни. Касаясь характерных черт и практической деятельности рядового учителя татарской деревни, он свои перечисления без особой натяжки доводит до 33.

Учитель – это не только лицо, обучающее грамоте, это и воспитатель взрослых, советчик, агитатор, пропагандист, общественный деятель, юрист, ходатай, товарищ, друг, ревизор, финагент (распространитель займов), экономист (составление планов для сельпо и колхозов), агроном, наконец, артист и режиссер и т. д.

Во время коллективизации он первым записывался в колхоз и первым отводил на общий двор свою корову, на своем приусадебном участке выращивал те или другие огородные культуры, доказывая полезность и выгодность их. Сколько еще он дел совершил, и всегда первым!

Во время Отечественной войны советского народа в большинстве своем учителя стали военными, оставшиеся в тылу, не оставляя своей работы, косили в колхозе, молотили, скирды клали, стога навивали за ушедших на фронт колхозников и обучали этому трудному искусству женщин и подростков.

Чтобы согреть как­то детей в ту тяжелую годину, учителя обоего пола отправлялись в лес и рубили дрова и зачастую на салазках вместе с детьми перевозили эти дрова к школе.

Просто невозможно перечислить всего, что делали (да и сейчас делают) учителя в деревне. Разумеется, речь идет об учителях по призванию, а не о тех чиновниках и формалистах, кто совершенно случайно носит это высокое знание.

Две трети времени сельского учителя уходило в наше время на общественную, неоплачиваемую работу. И оплата учительского труда не всегда соответствовала нашей системе по затраченному труду. Форму оплаты в годы Гражданской войны я описал выше. Хоту чуть­чуть осветил на собственном опыте положение учителей в Отечественную войну 1941–1945 гг. в Горьковской области.

Я относился к вышеоплачиваемым персонам; в педучилищах зарплата всегда была процентов на 15 выше, чем у учителей средних школ. В военное время, вполне естественно, нагрузка у оставшихся учителей была большой. И мне начислялась зарплата свыше двух тысяч рублей. А на руки получал в пределах шестисот­семисот рублей в месяц, остальное выходило на вычеты: подоходный, военный, культурный налоги, займы, самообложение – всего 60–70%.

На получаемые деньги в 1943 году я мог купить три ведра картошки. А ведро­то какое! Нарочно не придумаешь: во­первых, это ведерко, во­вторых, оно здорово помято по бокам, в­третьих, дно на 2/3 выставлено внутрь, и насыпают­то не «верхом», а вровень, и насыпают максимум 4–5 кг картошки.

На хлебные карточки выдавали 12 кг нечищеной овсяной муки в месяц, полагалось 0,5 кило сахару, но часто его заменяли пряниками местного производства, приготовленными на свекловичном соке. Перепадало иногда масло, соль.

Все­таки выжили. Несмотря ни на что.

«Илде чыпчык улми», – говорят татары. Так и мы. Пережили вместе с народом и выстояли. Помогли «полосы победы» – индивидуальные огороды и одежда, приобретенная до войны. Работа в колхозе. Все четыре года войны вначале одни, затем с детьми работал в поле косарем, стогометчиком, словом, выполнял все те работы, которые требовали большой физической силы. Слава богу, силушки­то была не занимать­стать! Дети тоже выполняли совсем не детские работы (конечно, не только мои).

Голодать приходилось и до этого (1921–1922, 1933–1934 гг.). И в мирные годы жил небогато. Работал один; много­мало, нужно было помочь престарелым родителям. Уцелело трое детей, их надо было не только одеть и обуть, но и воспитать, учить.

И все­таки, если бы пришлось начать жизнь снова, начал бы учителем. Много мук в этой работе, но истинного удовольствия тоже немало. Всякие заботы и думы меня мучили только вне стен школы. Стоило переступить порог школы и войти в класс, все оставалось у меня за дверью. Пусть «там», за стеною класса, буря, пурга, светопреставление, что угодно, это меня не трогает и не касается. Передо мною класс учащихся, урок. И только. Неудача – горе, удача – радость, наслаждение.

Ночь ушла на подготовку к урокам, прошла за просмотром и проверкой ученических работ, так пусть день тоже будет результативным, урок – продуктивным, чтобы учащиеся вышли из класса богаче, довольны, радостны.

Верно, без огорчения не бывает: кто­то не выполнил задания, один не понял прошлый урок и не посмел об этом сказать, другой просто легкомысленно отнесся к делу. Не всегда без двоек и колов.

Только пусть огорчения не сковывают твою волю и энергию, не демобилизуют и тебя, и «пострадавшего». Пойми сам да пусть поймет и воспитуемый, что вина здесь не односторонняя, что вы в чем­то повинны, чего­то не предусмотрели, недоделали, но это мы поняли и сделали обязательно как надо. Не потому, что «кто­то» этим будет недоволен, а потому, что это нужно нам, мне и учащемуся. Мне – для выполнения долга перед ним, ему – перед родителями и Родиной. Чем лучше будет знать ученик русский язык, тем больше повысится его грамотность, тем больше будет приносить пользы людям, сознание выполненного долга принесет большую радость, воспитает профессиональную гордость. Ведь наш учащийся – будущий советский учитель!

Хорошо чувствует себя человек, если он знает, что делает полезное для других дело. Нет большого удовольствия, если знаешь, что сделано это совсем неплохо.

Моим идеалом учителя был В. Ф. Чистяков, о нем говорилось в начальных главах. Но он был далеко. Поэтому я старался учиться педагогическому мастерству у тех, кто был близко, у своих коллег. Очень многим обязан я Клавдии Александровне Бужениной, чья жизнь целиком и полностью, без остатка отдана работе, посвящена педагогической деятельности. Вот у кого надо учиться подвижничеству в нашем малозаметном деле воспитания молодежи.

Часто бывал я у нее на уроках, еще чаще вместе решали наши «проблемы» в течение девяти лет.

Я много бывал на уроках своих коллег, находил у кого что­то хорошее, тотчас же брал на вооружение, замечал ошибки – стремился не допускать их у себя. Не менее часто приглашал коллег к себе на уроки. При этом ставил одно­единственное условие; быть откровенным. Что «хорошо» – это я сам знал, о «плохом» и «непонравившемся» говорили друзья (недруги «хорошо» умалчивают, «плохо» прячут за пазуху «для случая»). Мнения друзей выслушивал, какими прискорбными ни были они для меня, внимательно и терпеливо, с благодарностью за доброжелательство. Но если недруги пытались «воспользоваться случаем», отвечал ударом на удар, не уступая ни на йоту. Только такие типы избегают открытого боя, они кусали исподтишка, ядовитые жала вонзали скрытно, и нередко им удавалось отравлять немало радостных дней и попортить кровушки. Однако радость творчества, благодарные радостные глаза моих питомцев после благополучных экзаменов поднимали, воодушевляли, прибавляли сил.

Решающее в деле обучения – урок, но это не все. Главное – сам учащийся. Его окружение, самочувствие, внутренний мир. Надо уметь видеть его, увидеть и узнать то, чем он живет. Что радует его, что огорчает, чем доволен и чем недоволен.

Поэтому при знакомстве с новым классом я непременно беседовал с каждым учащимся в отдельности, найдя для этого основательный повод: полученная хорошая или плохая оценка знаний, приезд родителей или получение письма от них (в педучилище в основном учащиеся приезжие), предстоящий праздник, соревнования по физкультуре и т. д.

Разговор нужен и по хорошей отметке, он способствует лучшему познанию истинных интересов учащегося. Разговор и беседа с учеником – дело не простое, скорее, сложное. И святая простота, и слишком большое «заумствование», и заметная скрытность педагога могут испортить дело вконец, требуется и серьезность, и искренность. Эта беседа или разговор, как хотите, должен быть «взрослым», именно взрослым, разговор людей равноправных, различных лишь по возрасту и жизненному опыту. Не следует подчеркивать и различия в знаниях. Тогда вы сможете рассчитывать быть другом для своих питомцев.

Не помню случая (и это вовсе не бахвальство), чтобы мои ученики не поделились со мной своими радостями и печалями. Отдаленные от родных, они находили во мне близкого надежного советчика и делились даже сердечными тайнами. В свою очередь я тоже ни разу не злоупотреблял доверчивостью моих питомцев и, насколько хватало сил и умения, стремился быть предельно полезным.

Награда? Она поступает значительно позже во множестве разновидностей: одни приглашают на свадьбу («…поженились»), другие – на именины («…сын у меня родился»), третьи просто пишут письмо и спрашивают: «Как себя чувствуете, не устаете ли?». Есть и такие, которые, пусть с большим опозданием, приносят извинения «за причиненные в то время огорчения по глупости».

Самые ценные дары мы, учителя Кочко­Пожарского педучилища, получали в военное время: это письма с фронта от наших выпускников. Находясь под вражеским огнем, глядя в упор смерти в глаза, они более обостренно видели то хорошее, что было в их совсем небольшой жизни. И находили время, чтобы сказать доброе спасибо своим учителям. Таких писем мы, Клавдия Александровна Бутенина, Факия Мелиховна Салимова и я, получали десятками. Корреспонденты наши сообщали, что «стал офицером, командую взводом, ротой»; «спасибо словесникам за обучение русскому языку – без русского я не мог бы более полно выполнять свой воинский долг» и т. д.

Иные сообщали: летаю штурманом; орудую в химвзводе; окончил летнюю школу и пр. Не было, кажется, случая, чтобы наш бывший ученик­фронтовик миновал училище, проезжая к себе в деревню в отпуск, на побывку даже тогда, когда этот отпуск исчисляется часами.

Письма учеников, их визиты заряжали нас самой высокой энергией и способствовали преодолеть недуги или невзгоды личного порядка.

Мне не приходилось располагать большим достатком в средствах, обилием в еде, кричащей роскошью в одежде и в быту, но я был человеком очень богатым: у меня была работа, которая давала удовлетворение, я был окружен учениками, чья радость меня радовала, невзгоды печалили; у меня были истинные друзья, посвятившие всю свою жизнь святому делу просвещения. Горжусь: жизнь не прошла впустую, силы не истрачены зря.

Из сказанного выше не надо делать выводы, что всю жизнь мы голодали. Нет, конечно. В мирное время мы питались хорошо, одевались удовлетворительно, для деревни даже прилично, квартира была всегда то лучшее, что могла обеспечить деревня; летние каникулы проводили тоже неплохо. Но капиталов не нажили ни в виде недвижимого имущества, ни в виде ценностей. За время своей работы семь раз я отдыхал на курортах и в санаториях, – три раза по бесплатным путевкам, четыре раза на льготных условиях.

Советское правительство обеспечило и старость, назначив пожизненно пенсию в максимальном размере.

Говорить хорошее о себе нескромно, могут посчитать даже хвастовством. Но я ведь пишу для себя и для самых близких моему сердцу людей: для жены, для детей, своих внуков, если последние удостоят вниманием мои разглагольствования. Поэтому не могу себе отказать в удовольствии описать все правдиво, так, как есть в самом деле. Говорят: большому кораблю большое плавание; кому много дано, с того много и спрашивается. Вам дано много. И корабли у вас посолиднее. И плавание у вас большое. Многое в нашей жизни было не так, как должно быть, изобиловали часто ошибки, но это нам нужно извинить, ибо ошибки эти совершались не по злому умыслу, а по неведению. Ведь мы и к знаниям­то подбирались десятки лет.

Другое дело – вы. Со дня вашего рождения вас окружает просвещение, и в жизнь вступаете с широким кругозором, с большими знаниями, обогащенными опытом миллионов. Следовательно, вам следует быть трижды полезнее, пятикрат сознательнее и разумнее.

Сожалею, что по случаю частых переездов из квартиры на квартиру многие письма моих учеников потерялись, сохранившаяся часть хранится в отдельной папке.

Чтобы отвести сомнения в точности изложенного о самом себе, прилагаю в качестве семейной реликвии три характеристики (из числа многих), врученные мне администрацией училищ (см. приложения №1, 2 и 3). Сведения о поощрениях по службе даны в моей трудовой книжке. Я не удостоился высоких правительственных наград. На фоне огромной созидательной работы народа в стране по социалистическому строительству скромный труд деревенского учителя не слишком много весит. Но такая награда, как статья моих учеников (А. Аймасова, М. Хафизова, Ч. Азизова, Х. Ждиханова) выпуска 1950 года в газете «Октябрь коммунасы», написанная через девять лет после окончания нашего училища, очень много значит для меня. Трое из подписавших имеют высшее образование, кончают уже аспирантуру, люди передовые среди просвещенцев, и они не могли написать такой документ без учета мнения других наших выпускников. К тому же все четверо – коммунисты.

Прилагаю эту статью как лучшее воспоминание о былом (см. приложение 4).

В конце концов прав один из журналистов, который писал: «Что такое призвание? Мне кажется, высшее соответствие способностей, стремлений и внутренних качеств человека с работой, которую он считает главным делом своей жизни» («Известия», 1964 г.).

Не каюсь и не терзаюсь: работу считал свою главным делом своей жизни; добавляю, и главным долгом моим перед людьми.

 

Повесть о ней

Прочитал все до сих пор написанное и остался недоволен: очень уж много уделено внимания собственной персоне. Куда ни шло, если бы это «я» имело значение собирательное, а то ведь оно сугубо «индивидуальное» и так обособленно стоит, будто во всей моей жизни никто рядом не стоял, никто не разделял и радости и горе. В сущности, дело обстоит как раз наоборот. Не будь со мною рядом в моей жизни Бенат Мирзажановны, скромной женщины, друга и жены, можно это сказать со всей определенностью, не было бы меня, не было бы семьи в том качестве, в каком мы (я и дети) пребываем.

9 марта 1964 года исполнилось сорок пять лет нашей совместной жизни, и 17 сентября того же года минуло ей 65 лет. Мы с ней с одного города, в котором она проживала безвыездно до 1921 года.

Детство у нее намного отлично от моего: родилась она в полигамной зажиточной семье. Отец ее был знаменитый мулла, ахунд, то есть старший над другими муллами в округе (благочинный у православных), вероучитель в нашей школе, из­за чего именовался учениками уважительным словом хазрет. У него было три жены, почти всегда две. Когда в семье две живые матери при одном отце, тогда мало радости для детей. Как бы «согласно» ни жили соперницы, подисподняя вражда между ними не исчезнет никогда, и в детях это чувство перерастает в полную ненависть в отношениях друг друга.

Мирза­хазрет был образованный для своего времени и очень начитанный человек, но его образование носило односторонний теологический характер, отсюда его убежденная приверженность к старине, преданность догмам ислама. Одаренный от природы незаурядным умом, он понимал, что жизнь идет не по канонам религии, но ограниченность взглядов не позволяла ему стать более реалистичным. Такое положение разрывало и его самого на части и начиняло неразрешимыми противоречиями.

Будучи духовным лицом, жил он на доходы от прихожан, одновременно не выносил паразитическое существование, занимался в молодости ремеслом часовщика, затем селекцией сортов капусты, вывел новый сорт, который назвал «Зиннять» (в переводе «украшение»), и во всех справочниках того времени этот сорт рекомендовался под именем «Зинат» как наиболее выгодный. Авторы справочников считали сорт местным, но создателем сорта был именно Миразатан Джамалетдинович Кайбелев, об этом было известно всем огородникам Астраханской и Самарской губерний.

Не терпел безделье сам, не терпел его и в других, поэтому всех членов семьи привлекал к своему занятию огородничеством, садоводством и селекцией. И дети его выросли так, что не чурались никакой черной и грязной работы.

Очень страдал покойный от плохого знания русского языка, но сыновья обучались в соответствии с требованиями отца не в новых реформированных школах (называемых «джадиди»), а в страх с архаическими порядками школах, воспитывались далекими не только от русской, но и от родной литературы. Дочерей же нигде не учил, они научились грамоте в домашних условиях у своей невестки Розы Михайловны.

Отец у Бенат был человек очень красивый, одевался прекрасно, любил чистоту, порядок во всем; уважал красноречие и находчивость, владел искусством слова и сам. При всем том в жизненных вопросах и в быту являл собою настоящего восточного патриарха. Двор занесен высоким забором, настороже две собаки – одна во дворе на цепи, другая вокруг двора шествует, огромный пес, как медведь; во двор пустит, но со двора – нет, сразу опрокинет на землю.

Жены и дочери скрыты от взора чужого мужчины под чепаном. Девочки до 11–12 лет были детьми, им разрешалось играть и с мальчиками, затем для них мир (и вся вселенная) ограничивался четырьмя стенами, полом и потолком. Солнце и воздух видели они только во время работы или шествуя на званые обеды.

В детстве мы с Бенат встречались часто, вместе играли; не знаю почему, но мне кажется, я с нею играл чаще, чем с другими девочками. Возможно, это потому, что она была грамотнее своих сверстниц, хорошо вышивала, много читала, и я передавал ей книги из нашей библиотеки. Затем заточили ее в домашнюю тюрьму. Она­то могла меня видеть из своего логова в окно, а я никак. Встретились вновь тайком, ночью, когда ей было 17 лет, мне – 19. Встречи эти связали нас на всю жизнь. Дружба переросла в любовь, в чистую идеальную любовь, не оскверненную грубым ее смыслом. Современная молодежь посмеется над такой любовью, называя ее наивной, платонической, бог знает еще какой, но мы очень ценили друг в друге чистоту и честность, очень доверялись, поэтому «злые» помыслы нас не одолели; естественную и сильную потребность мы подавляли разумом, совершенно серьезно полагая, что замучает угрызение совести, если мужчина переступит границы корректности.

Татарское обычное право предусматривает наказание для женщины за бесчестье не менее жестокое, как это показано М. Горьким в рассказе «Вывод». Подобный «суд» хорошо описан классиком татарской и башкирской литературы М. Гафури в повести «Кара йозляр» («опозоренные»). Старики вспоминали, что события, описанные писателями, в прошлом бытовали и в наших краях, но время несколько смягчило «нравы». Однако два случая крепко засели в памяти: первое – в Бахтияровке. Молодой супруг отомстил жене за бесчестие «ошибочным» выстрелом в упор из охотничьего ружья. Второе – в соседнем селе Маляевке жених в брачную же ночь ушел от невесты на рассвете, предварительно отрезав у жены косы и вымазав ворота дегтем. Вплоть до Октябрьской революции женщина прожила «в позоре», заброшенная, оплеванная, в одиночестве, как прокаженная.

Возможно, подобные случаи не повторились бы в условиях советской власти, но скрытые побои и другие муки не миновали бы и Бенат, будь она в положении упомянутых женщин и не доведись нам пожениться.

Нет, мы очень горды тем, что свою любовь смогли оценить высоко и сберечь; может быть, еще потому нам дорога она и воспоминания о ней, что за нее пришлось бороться долго, настойчиво и упорно.

Наши встречи и переписка не могли остаться навеки втайне. И действительно, глупый случай открыл все «секреты» дополнительно. Было это так. Мой учитель (ставший затем шурином) имел одну слабость: курил скрытно от семьи. Поэтому поручал мне покупку и хранение папирос. Как­то вечером заходил он в школу (вечерами в школе занимался только помощник учителя, каковым был я), когда я руководил подготовкой учащихся к урокам, и стал из другой комнаты «телеграфировать», требуя указать, где же курево. Не прерывая занятий, я «отвечал», сообщив, что оно в боковом кармане пиджака, который висит в этой же комнате на вешалке. Дорогой братец взял папиросы, одновременно прихватил письма сестры… ко мне. Час этот был роковым для нас обоих: прошло не так много времени, как прибежала испуганная, как затравленный заяц, Керимя и огнеметом выпаливает: «Туганым сказала, пусть не приходит и ничего пока не пишет, случилась беда!» – и мгновенно скрывается.

Что это значит, что случилось? Ничего не могу понять. Подумалось, что выдают ее, наверное, замуж против ее воли за того, кто «мил» родителям. Аналогичная ситуация однажды была уже мною устранена довольно неделикатным способом. Было это в 1915 году. Сын Бахтияровского святоши (Минхаж афанде) Таиб Хансвяров решил жениться и «выбрал» себе в подруги жизни дочь городского ахунда, то бишь Бенат. Как отнесется девушка к такому вояжу, его совершенно не интересовало – дело престижа: отец – прославленный ишан, пусть будет тестем не менее именитый Мирзажан ахун! Переговоры между родителями велись через посредника довольно секретно. На завершение «сговора» приехали жених и его родители. Бенат чуть­чуть догадывалась, но истинного положения не знала, ей намекали, открытого разговора избегали. Все же она мне сообщила о своей догадке, что было очень кстати. С Таибом мы в какой­то мере знакомы. Я постарался с ним встретиться и пригласить на прогулку. Для прогулок, разумеется, позаботился «подальше выбрать закоулок».

Таиб этот был немного чокнутый, в разговоре совсем не скрывал свои намерения и добавил, что с Бенат он давно переписывается и не раз встречался с нею, уже договорился окончательно, поэтому сегодня вечером состоятся официальные помолвки, однако промахнулся в двух конкретных данных: время его вечерней встречи совпадало со временем нашей встречи, да и способ переписки уж очень прямолинеен – через почту. Попробуй, пришли по почте письмо девушке в те времена, тем более дочери духовного лица, – с лица земли сотрут тебя и ей руки и ноги поломают!

Короче говоря, дипломатические переговоры окончились довольно агрессивно: я предъявил ультиматум – немедленно покинуть наш поселок, не то несдобровать. При этом реальность предупреждения подтвердил увесистой оплеухой и ощутимым пинком.

Ультиматум был принят, и капитуляция была безоговорочной…

В молниеносном появлении и исчезновении Керими я заподозрил возможность такого же подвоха.

Разведка, наряженная мною, не обнаружила присутствия «чужих» в нашем поселке, а из своих подозревать было не на кого.

Что же все­таки сие означает?

Дело выяснилось несколько позже и совершенно неожиданным образом.

Как­то приходя домой на ужин, застаю мать в слезах. Не успел раздеться и расспросить, в чем дело, как мать запричитала:

– Боже мой! В тебе души не чаяла, думала, старость успокоишь, умру – будешь за меня молиться, а ты живую в гроб загоняешь, навеки в батрачку обрекаешь!

Пошло и пошло!

– В чем дело, мама! Ничего не понимаю, откуда это, что за чепуха?

– Нет, не чепуха. На вот, полюбуйся.

И она выбрасывает сверток в вышитом носовом платке. Взял, развязал и… глаза на лоб полезли: мои письма к Бенат!

Оказывается, ее брат, вернувшийся с письмами, совершил еще одну подлость: уговорил свою жену пригласить золовок покататься на санях (дело было зимою), те, конечно, согласились с большим восторгом. Пользуясь отсутствием хозяйки, сам учинил в комнате сестры полный разгром: сорвал с сундука Бенат замки, где хранились и мои письма к Бенат, взял их все и на следующий день явился с ними к моему дяде (генералу) и к отцу и, рыдая по­бабьи, рассказал о моем и родной сестры «преступлении». Отец эти письма принес домой. От такой новости мама, покойная, пришла в ужас. Как же, она ожидала сноху с хорошим приданым, здоровую, работящую – словом, хозяйку и работницу. А тут, видите ли, маячит дочь муллы, неженка, баловница судьбы да к тому же и ростом­то не вышла и телосложением не туша! Намаешься с такой; не то чтобы от нее работу ждать, самой до гробовой доски придется услуживать…

Горе матери было поистине безгранично.

Она не сомневалась в искренности моих чувств и никак не могла допустить, чтобы я, ее сын, надругался над девушкой просто так, ради похоти; случись это, страх уложил бы ее, здоровую совершенно женщину, в постель. Вместе с тем крестьянская, натруженная в молодости тяжелым трудом душа никак не могла мириться с появлением в семье «мало способной (по ее мнению) к физическому труду молодухи.

Мои попытки доказать неверность ее предположений не утешили ее. Убедить ее мог только отец. Тот, появившись и понял происходящее, сказал:

– С огнем шутить опасно, обожжешься или непоправимой беды другим натворишь. Если это не шутка, я ни в чем тебя не упрекаю. Дело серьезное, подумай тоже серьезно. А мать оставь на мое попечение.

А что творилось «на другом конце провода»? Завершив шпионские и полицейские операции, дорогой братец немедленно сообщил «о беде» матери. Она, женщина опытная и рассудительная, приказала сыну и снохе отцу ничего об этом не сообщать (человек крутого нрава по этому случаю может многое наломать!), эту нелегкую миссию взвалила на себя, но своей властью распорядилась «арестовать бедную овцу», то есть запереть дочь в комнате, и строго следить за каждым ее шагом. Вызвала из Царицына вдовствующею сестру и поручила ей караул; та ни на шаг не отходила от племянницы, сопровождала ее даже в уборную. За Керимей установили тоже строгий контроль, так что, сколько бы ни старалась, она не могла встретить меня. Прислуга была строго­настрого предупреждена: если кто посмеет носить от «барышни» записки, то будет немедленно уволена.

Мучительны были эти недели и месяцы. Мне пришло время уйти в солдаты, и по этому случаю и по милости Розы Михайловны, осмелившейся переступить наказы своей свекрови, мы встретились буквально на несколько минут перед моим отъездом. Теперь обоим было ясно, что разлука наша будет продолжительной. Возможно, и навсегда…

И действительно, она охватила очень большой промежуток времени, продолжалась до первой годовщины Октябрьской революции.

Праздник первой годовщины Октября стал днем освобождения татарок нашего города из­под покрывала, а Бенат покончила в этот день со своим «арестом». Причина тому – приказ коменданта города Баринова об организации демонстрации, в которой он призывал граждан города, поселка Сарай и села Солодовки принимать активное участие. Мы же, молодежь пос. Сарай, воспользовавшись словом «приказ», стали расширительно разъяснять его содержание: мол, всем приказано явиться. И 7 ноября 1918 года все население поселка, стар и млад, вышло на демонстрацию. Не удержался и Мирзажан­хазрет, хотя в ряды демонстрантов не вставал.

Само собой разумеется, женщины и девушки вышли без покрывал! Женскому полу в этот день мы, вовсе не договариваясь, уступили первые ряды, хотя по мере удаления демонстрантов от нашего поселка ряды смешались, и мы с Бенат стали рядом, не разлучались весь день, а вечером на виду у всех вместе пошли на самостоятельный спектакль. Однако Бенат и ее семья здорово поплатились за этот наш смелый шаг: отец ее не мог ослушаться приказа большевистского коменданта города, поэтому и сына, и сноху, и дочерей отпустил на демонстрацию без видимого неудовольствия, но чтобы молодой священник с женою пошел в театр (Рахимзян Мирзажанович к тому времени числился уже вторым муллой), более того, чтобы потакали сестре настолько, что та на виду всего прихода шествовала с молодым человеком, да к тому же с ним пошла в театр, – это уж, извините, слишком! Сверх всех мер и терпения. Грозный хазрет рвал и метал… Не найдя других средств воздействия, пустил в ход палку. Попало каждому по кусочку, но солидную дозу ударов приняла на себя, спасая детей, мамаша.

Памятным был и остался этот день в семье Кайбелевых. Все же нет худа без добра: этот же день предрешил наш брачный союз.

Свадьба состоялась 9 марта 1919 года. Нет слов, которыми можно было бы передать хотя бы сотую часть нашего счастья!

Счастливыми были и родители мои: отец – тем, что поженил сына и породнился с высокопоставленными с его точки зрения людьми, мать – потому что самые мучительные ее опасения оказались напрасными: сноха вкусно готовила, умела шить и вышивать, никакая работа из рук не валилась, к тому же, как и все в нашей семье, была ярким врагом лени. В лице своей невестки мама обрела близкую советчицу и безупречную помощницу на многие годы.

Но увы! Горе тоже было не за горами. Времена были жестокие, артиллерийская канонада под Царицыном не умолкала день и ночь, разрывы ее слышны были и в нашем селе; бои шли жесточайшие. В июне или в июле город Царицын пал. Белые переправились через Волгу, дошли и до нас.

Эвакуации подлежали коммунисты и самые ответственные советские работники. Нас, учителей, и не оповестили об этом, полагая, видимо: интеллигенции нечего опасаться белых. Беспочвенное заблуждение. На третий же день их появления начались аресты, обыски, «охота за коммунистами». Из нашего поселка «забрали» одиннадцать человек, в том числе меня и моего отца.

Благодаря бесстрашным и отчаянным усилиям старшего дяди Халилуллы отца оставили на месте и через некоторое время освободили. Нас отправили в Царицын, при эвакуации города переправили в город Ставрополь (Северный Кавказ). Девять месяцев пробыл я в тюрьме белых, ежечасно ожидая смерти.

В мое отсутствие Бенат родила дочь, роды были патологические, ребенок жил недолго. Роженица заболела желтухой и чуть в могилу не угодила.

Заключенных в Ставропольскую тюрьму освободила Красная армия. Возвратившись, пожил дома немного: мобилизовали в Красную армию. Как учитель я имел право на отсрочку, но не воспользовался этим правом.

Началась вторично армейская жизнь.

После ликвидации фронтов, но еще при упорной вооруженной борьбе с бандитизмом Бенат приехала ко мне и разделяла кочевую жизнь бойца. Уехала, когда стало известно, что снова беременная (1921 год).

Меня демобилизовали в марте 1922 года. Казалось, конец мукам и птица счастья (Бəхет кош) в руках: встречают бойца отец, мать, брат, жена и дочь. Ан нет, радость большого счастья омрачается всенародным горем – всеобщей голодовкой во всем Поволжье. Несчастье не миновало и нашу семью. А в семье девять человек.

Голоду сопутствуют его неразлучные спутники: тифы, холера, всякие кишечные заболевания, тропическая малярия и т. д. Шесть человек из семьи перенесли сыпной тиф, Бенат, сверх того, переболела холерой.

Смерь, однако, никого из семьи в этот раз не коснулась, и лихую годину пережили все. Начали жить и залечивать раны в буквальном и переносном смысле слова. Молодость берет свое – боль утихла, раны затянулись, беды заботы. Вот и награда: родился второй ребенок, сын, назвали его Надимом. Дети растут хорошо. Сам работаю, Бенат хозяйничает и воспитывает детей.

Женился брат. Две сестры вышли замуж. Часто на лицах людей стала показываться улыбка, обозначающая довольствие.

Именно в это время судьба нам перебила спинной хребет: в 1926 году, во время сплошной эпидемии детских заболеваний, в течение 12 дней друг за другом умерли двое детей.

Нет горше горя, вызванного детской смертью. Пусть любая беда, любое несчастье в юности, но только не это.

Любые невзгоды и самые тяжелые переживания со временем притупляются, но это – никогда. Это лишь «чуть притаившийся пожар», готовый всегда вспыхнуть с прежней силой. К слову сказать, вспышка эта произошла (судьба решила испытать нас и в преклонном возрасте!), когда Эдику предстояла операция от врожденного порока сердца.

Никому еще не удавалось описать степень тяжести поистине неутешного горя матери по случаю смерти ребенка, тяжесть, ложащуюся на плечи отца и откладывающуюся на сердце матери. Поэтому искреннейшие наши пожелания: пусть минует вас чаша сия.

От таких переживаний Бенат заболела и иссохла как спичка.

Некоторое утешение пришло с появлением Ромки (1927 год) и острота относительно отступила с рождением Булата (1929 год).

Далее жизнь потекла в ногу с жизнью всей страны: хороши урожаи – сыты и мы, плохи – первыми испытываем тяжесть мы, учителя. Поэтому в 1933 году мы пережили еще один голод. Он не был повсеместным, многие районы Средне­Волжского края (где мы тогда жили) были им охвачены довольно основательно.

1933 год принес нам еще одно несчастье: меня исключили из партии и арестовали, обвинив… в экономической контрреволюции!

Основное, конечно, было в моем социальном происхождении, которое я не скрывал никогда. Раз «чуждый элемент» – значит вредитель, пробравшийся в руководящие посты. Тем более тогда родители были со мною, на моем иждивении. Некоторые «чистопородные» руководящие товарищи предлагали мне всенародно отказаться от родителей, чуждых советскому строю по социальному положению и вредных по духу и воззрению», дав соответствующую публикацию в газетах. Впрочем, находились такие «идейные» люди, происходящие из поповских или зажиточных семей, которые допускали малодушие и публично «отказывались» от своих престарелых родителей. Я же этих человечков не считал не идейными и не умными, скорее всего, они рисовались мне шкурниками и карьеристами, поэтому не последовал их примеру и отказался категорически от предъявленных требований. Сделал это вполне сознательно, исходя из идейных позиций, ибо отец мой не был вовсе врагом советской власти, более того, искренно сочувствовал ей и в меру своих сил и возможностей помогал ей, пока силы не оставили его, служа в советских учреждениях. Во­вторых, как уже говорилось выше, по складу своего характера отец был труженик (мать тоже), и если еще до революции пришлось безземельному мещанину, борясь за свое место под солнцем, становиться на какое­то время мелким торговцем, то наказывать за это почти через двадцать лет, притом объявив его врагом уже 16 лет существующего строя, было бессмысленно и неоправданно жестоко.

Арестовали белые – это можно было понять: хотя я тогда был беспартийным, но активно строил советскую школу, вел агитационную работу в пользу Советов. А потому, наверное, тюрьму белых я перенес, несмотря на все ужасы ее, сравнительно легко. Но арест со стороны своих по совершенно необоснованным мотивам – явление и непонятное, и несравненно тяжелое. Ведь в партию вступал я не с карьеристскими целями, а совершенно искренне, уже «просвещенный» политически в белой тюрьме.

Тому, кто прочитает эти записи, покажется неправдоподобным: и факт беспричинного ареста, и мотивы его. Это действительно странно. Однако на вещи нужно смотреть с исторической точки зрения, переносясь воображении в ту обстановку, которая тогда существовала. То время (1933 год) характеризовалось чрезвычайными мерами по сельскому хозяйству: организация политотделов, наделенных широкими полномочиями, при МТС и совхозах, изгнание «классово чуждых» элементов из колхозов или, как тогда выражались, идейно­хозяйственное укрепление колхозов и т. д.

В газетах писали, что в центре раскрыта организация, ставившая целью срыв мероприятий партии и правительства в области сельскохозяйственной политики, но органы ГПУ (госполитуправления) на местах, не желая отстать от «верхов», тоже не жалели усердия, чтобы отыскать «разветвления» указанной организации. Ну и «находили». Таким образом «нашли» и меня.

К счастью, дело мое попало в руки очень честного чекиста­следователя. Умело, расследовав дело по­человечески отнесясь к материалам, присланным с моей родины, он отвел обвинения, и я был освобожден. Затем дело прекратили из­за недоказанности обвинения.

Без меня же семью изгнали из квартиры, сняли со снабжения продуктами питания. Все вещи, какие были, «съедены». Хорошо, что ножная швейная машина сохранилась да руки были у жены умелые. Шитьем она добывала детям пропитание и на оплату за квартиру. Отчасти помогала сестра Зулейха.

Мой арест преградил ей путь к завершению специального среднего образования: ее исключили с последнего курса Бугурусланского сельскохозяйственного техникума. Кое­как ей удалось поступить на работу, этим она обеспечила себя и помогала моей семье.

Бенат за эти месяцы надорвалась и после моего возвращения серьезно заболела, а лечить­то нечем и некому. Нечем, потому что не было у нас буквально никаких средств, а некому – потому что в Камышле, где тогда жили, был всего один­единственный врач, и тот всегда находился под хмельком. Больная, с температурой, со всеми признаками крайнего истощения, она получала в сутки один раз похлебку, прозванную «буданом». Будан – это пойло для лошади, состоящее из воды и ржаной муки, он способствует большему поеданию животным грубых кормов. Наш «будан» отличался от конского тем, что варился с небольшим количеством соли. У нас не было даже лука, о жирах и помину нет. На большее не хватало моего заработка.

После этого нужно ли удивляться, что сейчас, на склоне лет, скопилось столько болезней?

Самое удивительное, пожалуй, то, что она выжила и, к радости нашей, жива до сих пор.

Есть люди, которые к женщине, не занятой в работе по найму, относятся пренебрежительно, мол, домохозяйка! Ничем не оправданное легкомыслие. В этом повинна и современная литература: она не отобразила в достаточной степени жизнь и труд матери­воспитательницы, называемой домохозяйкой, или покажет обязательно с достаточной нагрузкой иронии или антипатии.

Большое невежество, граничащее с ханжеством! Работающая женщина – это наше большое достижение, но тип этот и характер еще новый и молодой. Массовое вовлечение женщин в сферу производства у нас началось вместе с индустриализацией, в 30­е годы. А ведь общество существовало и до этого. И оно обязано своим воспитанием и всем самым наилучшим в большей степени женщине­матери, и святое слово мать было неотделимо от слова домохозяйка. Не такая уж простая вещь эта человеческая должность, как теперь кажется многим женщинам, имеющим и образование, и работу, и жизненные удобства, и поддержку мужей, которые легко отдают свободное время в помощь женам.

Не будь упорного, кажущегося незаметным труда нашей мамы, никто из нашей семьи не имел бы высшего образования. Нашими дипломами мы обязаны ее беззаветному подвигу, ее, нашей мамы, скромной, исключительно терпеливой женщины.

Заслуженно пользуешься ты, моя славная Бенат, безграничной любовью своих детей, ты достойна вполне этой любви.

Принято, представляя жену для знакомства, говорить: «Вот моя половина!». Для меня ты, моя бесценная, не половина, а все мое существо, моя энергия, моя жизнь. С тобою ни горе, ни страдания не сломили меня, а без тебя и радость не имела бы смысла.

Видимо, в награду за бесчисленные удары свои судьба на склоне наших лет сжалилась над нами: наделила заботой детей о нас, любовью внучат, что стоит одна лишь ласка Эдика, его стремление держаться ближе к Эбисе – это ли не радость безмерная, это ли не счастье самое глубокое!

Ты, мать, сеяла добро, орошая почву кровью сердца, теперь пожинаешь плоды. Это и есть, по­моему, величайшее счастье в личной жизни.

«Наши дети – наша старость. Правильное воспитание – это наше счастливая старость, плохое воспитание – это наше бедующее горе, это наши слезы, это наша вина перед другими людьми, перед всей страной». Так говорил великий педагог современности А.С. Макаренко. И он прав. Мы достигли первыго – воспитали неплохо, и в этом большая заслуга принадлежит тебе. Да будет и большая доля почета тебе, ты вполне заслужила этого.



Контактная информация

Об издательстве

Условия копирования

Информационные партнеры

www.dumrf.ru | Мусульмане России Ислам в Российской Федерации islamsng.com www.miu.su | Московский исламский институт
При использовании материалов ссылка на сайт www.idmedina.ru обязательна
© 2024 Издательский дом «Медина»
закрыть

Уважаемые читатели!

В связи с плановыми техническими работами наш сайт будет недоступен с 16:00 20 мая до 16:00 21 мая. Приносим свои извинения за временные неудобства.