Народная символика и фольклорные мотивы как в прозе, так и в драматургии А.П. Чехова играют важную роль: они связаны с основными проблемами, содержанием и художественными особенностями творчества писателя. Символы (лес, сад, дерево, верба, огонь, дорога, птица и др.) встречаются во многих произведениях.
В рассказе «Верба» (1883) дерево — свидетель и даже участник происшествия — типичной «разбойничьей истории». Ямщик грабит и убивает своего седока-почтальона, а награбленные деньги прячет в дупло вербы. Причем описываемое приходится на вербное воскресенье. Верба наделяется способностью оценивать происходящее. Старик Архип говорит разбойнику-ямщику: «Уходи. «И верба прошептала то же...» Дерево антропомор-физировано: «...видят старик и старуха верба...»[1]
Мотивы «разбойничьих историй» присутствуют в рассказах «Происшествие», «Счастье» (1887), «Степь» (1888).
В «Происшествии» разбойники во главе с атаманом грабят, в «Счастье» объездчик рассказывает историю, в «Степи» Дымов говорит о том, как косари купцов убили; история Пантелея — о десяти разбойниках в красных рубахах, которые «длинные ножики точат»[2], о грабителях — хозяевах постоялого двора, убивающих своих постояльцев.
Элементы «разбойничьих историй», приближенность к народной поэтике даже на уровне лексики («Дорога непроезжая», «Солнышко красное», «пораздумались они малое время»[3]) — все это способствует драматизации рассказов, усиливает перипетийность действия.
В рассказе «Наивный леший» (1884) рядом со сказочным началом: «В лесу, на берегу речки, которую день и ночь сторожит высокий камыш...» — явно противоречащий сказочной традиции эпитет по отношению к лешему: «...стоял молодой симпатичный леший»[4]. Леший сожалеет о «милой, зеленой березе» — ведь в славянской мифологии леший — дух леса, властелин лесов.
В пьесе «Леший» (1890) Хрущев рассуждает о лесе: «...пора перестать истреблять леса. Все русские леса трещат от топоров... Когда я сажаю березку... душа моя наполняется гордостью...»[5] Понятно, почему после монолога Хрущева в защиту леса раздается реплика: «За твое здоровье, Леший!»[6]
Наивный леший из раннего рассказа и Хрущов — «леший» из пьесы Чехова, а также Астров из «Дяди Вани» (1897) едины в своем искреннем порыве сохранить лес. Дерево выступает у Чехова как символ лучшей жизни, описывается автором и воспринимается героями как живое существо.
В рассказе «Скрипка Ротшильда» (1894) верба сопутствовала героям в лучшие годы их жизни. Умирающая жена гробовщика Якова Бронзы вспоминает, как они «...на речке сидели и песни пели... под вербой[7]. С тех пор прошло 50 лет, верба постарела, жена Якова умерла, и он впервые за все время приходит на берег реки» . Это и есть та самая верба — зеленая, тихая, грустная... Как она постарела, бедная!»[8] И только сейчас понял Яков, что жизнь его была «пропащей, убыточной»[9]. И только сейчас он смог исторгнуть из своей скрипки настоящие, живые звуки.
На вершины духовности поднимается чеховский герой, тонко воспринимая деревья, лес, степь — природу вообще.
В «Трех сестрах» Тузенбах перед уходом на дуэль видит по-новому «эти ели, клены, березы»[10]. Видит одинокое дерево: «Вот дерево засохло, но все же оно вместе с другими качается от ветра». Сравнивает себя с этим деревом: «Так, мне кажется, если я и умру, то все же буду участвовать в жизни так или иначе»[11]. Герою открывается суть бытия, он говорит о красивых деревьях и красивой жизни. Но ему не суждено возвратиться с дуэли. Не суждено испытать счастья, как и другим героям драмы «Три сестры», как и Якову Бронзе, который умирает, как многим другим героям Чехова. Так народная символика прямо и опосредованно участвует в художественном результате произведений, приобретает неразрывную связь с их смыслом.
Символ — сад в рассказе «Невеста» (1903) и пьесе «Вишневый сад» (1903) — один из самых важных. А.П. Чехов говорил о сосуществовании вишневого сада и вишневого сада. А. Вислов пишет: «Все характеры, все мотивы, все действия — все принял образ вишневого сада, все завязал в один драматический узел... Этот образ — символ дал художественную энергию всем отдельным образам пьесы и сам в свою очередь получил заряд от каждого образа»[12]. Сказанное привлекает мыслью о функциональности символа вишневого сада. Можно добавить, что этот символ почти безграничен. Он одновременно фокусирует и отражает. Вишневый сад — это и «вся Россия», но в то же время «вишневый сад» — в душе каждого героя. Своеобразны функции сада и в рассказе «Невеста». Самое главное в произведении — это эволюция главной героини в ее отношении к миру, изменение ее мироощущения — все, что приводит к уходу-развязке.
Через все творчество А.П. Чехова проходит эволюция синтетического символа (народного, фольклорного и авторского): в народе — отождествление леса, степи, родной природы с Русью-матушкой, как неотъемлемое, естесст-венное начало и — у Чехова: от богатого леса — живого дерева, раздольной степи — к цветущему саду, наконец.
Символ огня играет важную роль в чеховской поэтике. В произведениях «Студент» (1894), «Мужики» (1897), «Три сестры» (1901) функции этого символа раскрываются наиболее ярко.
В рассказе «Мужики» сцена пожара усиливает противопоставление «мужики-помещики». На пожар прибывает студент Жорж со спутницами. Он только распоряжается со «знанием дела», а тушить не умеет. Ольга с восхищением говорит мужу о студенте и двух барышнях: «Да такие хорошие! Да такие красивые!», а Фекла со злобой: «Чтоб их розорвало!»[13]
Символ у А.П. Чехова всегда полифункционален. Не случайно пожар происходит именно в III акте, полном исповедей и признаний. Чебутыкин плачет от горького осознания пустоты своей жизни: «О, если б не существовать!»[14] Маша и Вершинин объясняются в любви, Ольга и Ирина признаются друг другу в сокровенном. Огонь будто приводит героев к ощущению безвозвратно уходящей жизни. Поэтому так торопливы исповеди-признания, насыщен ритм и ускорен темп событий: все горит — горят и души героев. Догнать уходящую жизнь! Поэтому так страстно звучит в конце III акта призыв Ирины к Ольге, но на самом деле — это крик души каждого героя (ведь и Москва — это тоже символ лучшей жизни): «...поедем в Москву!»[15] Но не дано им быть в Москве. Огонь, сжигает все надежды. И в то же время он заполняет героев, лишенных пространства физического (дом занят Наташей). Однако духовного пространства их лишить нельзя.
Функции символа огня в рассказе «Студент» обнаруживают глубинную связь времен, помогают осознать сущностные взаимодействия настоящего и прошлого. Огонь, который Иван Великопольский видит сначала как свет на вдовьих огородах, а затем как жаркий костер, освещающий «далеко кругом»[16], подталкивает студента к рассказу об апостоле Петре. «Вдова Василиса... в раздумье глядела на огонь»[17]. Студент говорит: «Точно так же в холодную ночь грелся у костра апостол Петр[18]. Он начинает проникаться мыслью о «связи времен»; эта мысль в конце рассказа захватит его и студент поймет, что именно здесь — счастье...
В рассказе интерпретируются легенда об апостоле Петре и реакция слушателей — двух вдов, которым близок рассказ студента. Реакция слушателей — матери и дочери — настолько сильна, что они плачут от счастья духовного единения, близости с героем и рассказчиком. Мечты воплощены в чувствах Петра к Христу («он страстно, без памяти любил Иисуса») и страдание — в нравственных муках Петра («...он видел издали, как его били»[19]).
Действие рассказа происходит в праздник Пасхи, весной — и поэтому в конце мысль о «связи времен» полностью овладевает студентом и жизнь кажется ему «восхитительной», чудесной, полной высокого смысла»[20]. Так органично сливаются символ огня и праздничная символика.
Если говорить о праздничной символике, то рассказ «Архиерей» (1902) — это как бы продолжение рассказа «Студент». Здесь мотивы легенды об апостоле Петре присутствуют ассоциативно и — как часть целого, более глубокого по постановке проблемы произведения. Рассказ студента ассоциативно заключен в эпизоде во время всенощной, когда уже заболевающий архиерей, увидев свою мать, начинает плакать и «мало-помалу церковь наполняется тихим плачем»[21]. Архиерей задумывается о своей жизни и понимает, что не был счастлив. Образ архиерея Петра ассоциируется с образом апостола Петра из рассказа «Студент». Здесь не только смысловое, но и формальное сходство. Действие в обоих рассказах происходит перед Пасхой. Архиерей окончательно заболевает на Двенадцати Евангелиях. Студент же, рассказывая легенду, спрашивает вдову, была ли она на Двенадцати Евангелиях. А легенда об Апостоле Петре приходится как раз на них. Умирающий говорит: «Какой я архиерей? Меня давит все это... давит»[22]. Архиерею Петру «хорошо», что он умирает: «он теперь свободен, как птица, может идти куда угодно»[23]. Однако рассказ не оставляет тягостного впечатления. Он исполнен высокого смирения, просветления. Как писал Борис Зайцев: «Это был неосознанный свет высшего мира, Царства Божия, которое «внутри вас есть... Архиерей же есть свидетельство зрелости и предсмертной неосознанности просветленности»[24]. Отец Петр, находящийся между жизнью и смертью, перестает ощущать себя архиереем, чувствует себя «простым, обыкновенным человеком». И мать обращается к нему как в детстве: «Павлуша, голубчик... Сыночек мой». Герой находится в высоком духовном сане, «вычеловечивается в самого последнего, незначительного из всех»[25], а старушка-мать начинает видеть в нем не грозного архиерея, а свое дитя. Архиерей жил — «хорошо», он ощущает себя свободным, так отходя, он завершил свое земное существование и удостаивается «полного, целостного понимания вещей»[26]. И потому рассказ пронзительно-грустный, но и празднично, сурово-торжественный.
Продолжая тему праздничной символики нельзя не назвать и рассказы «Невеста», «Бабье царство» и пьесу «Три сестры».
На мотив несостоявшегося праздника, присутствующего почти во всех пьесах Чехова, указывает и Б.И. Зингерман[27]. В «Трех сестрах» должны были прийти ряженые, но Наташа запретила — и праздника нет. Нет праздника, нет счастья и для героев рассказов Чехова. Для архиерея, для Анны Акимовны из «Бабьего царства». Праздничная символика оправдывает свое название в рассказах «Студент» и «Невеста». В подавляющем большинстве произведений «праздник налаживается, но не состоится, потому что в него вторгаются будни; праздник сквозь будни никак не прорвется»[28].
Однако в этом-то и заключена сила чеховского символа, что он поднимает героев над буднями. Чехов испытывает героев бытом, но и возносит на вершины духовности. Это можно сказать по поводу мотива дороги, который всегда связан у Чехова с поисками счастья. Мотив дороги по-разному варьируется в «Степи» (1888), «Красавицах» (1888), «Случае из практики» (1898), «Трех сестрах».
«Поднимая» героев, Чехов использует птичью символику: «Мужики», «В овраге», «Чайка», «Три сестры» и даже раннее произведение «Драма на охоте» (1884). Маша в «Трех сестрах», чей образ, по словам Б.И. Зингермана, своей близостью к природе сродни фольклорному, говорит: «Я не пойду в дом, я не могу туда ходить... А уже летят перелетные птицы... Милые мои, счастливые мои...»[29] Маша хочет улететь, подобно птице.
Сравним: в «Мужиках» Ольга, которой опостылела жизнь в деревне, стоит на краю обрыва: «Журавли летели быстро-быстро и... звали с собой... слезы текли у нее и дыхание захватило оттого, что страстно хотелось уйти куда-нибудь... хоть на край света»[30]. Кажется, вот-вот Ольга сама взлетит с края обрыва, улетит из ненавистной деревни.
В «Драме на охоте» символика прозрачна: убивают кулика — убивают молодую героиню; в «Чайке» — прекрасную птицу — драматически развивается судьба Нины Заречной — Чайки. В рассказе «В овраге» также сравнивается Липа с жаворонком: «Липа... пела тонким голосом, и заливалась, глядя вверх на небо, точно торжествуя и восхищаясь...»[31]
Близок фольклорному и другой образ из рассказа «В овраге». Это антипод Липы — Аксинья. Пониманию злой сущности Аксиньи помогает сильнейшая читательская эмоция — Аксинья обваривает кипятком маленького сына Липы. Аксинья — это змея. Змей, «змеиха» по традициям славянской мифологии представляет собой опасность. И у Чехова в художественной ткани рассказа все подтверждает эту традицию. «...Аксинья уже фыркала, умываясь в сенях», — и тут же: «...самовар... гудел, предсказывая что-то «недоброе»[32]. Аксинья ходит, «гремя ключами»[33], «шурша накрахмаленными юбками»[34], к свадьбе Липы на ней настоящий «змеиный наряд» — платье «светло-зеленое, с желтой грудью и со шлейфом[35], она «в новых скрипучих ботинках»[36], в Аксинье «было что-то змеиное»[37], она сравнивается с молодой гадюкой. Она забирает всю власть в свои руки. В доме Цыбукиных воцаряется змея, а Липа уходит — жаворонок не может жить рядом со змеей.
В «Трех сестрах» Наташа также походит на змею, несущую с собой опасность. В дом проникла «змея»... Аксинья и Наташа — героини рассказа и пьесы — во многом сходны: грубость Аксиньи столь ошеломляющая, как и грубость Наташи, которая прогоняет служившую 30 лет няню. Обе — и Аксинья, и Наташа — своей цепкостью, хваткостью, невежеством очень похожи друг на друга. Но, по мнению Бориса Зайцева, «их конечная судьба... неизвестна». «Во внешнем виде правят и будут править одни, во внутреннем побеждать другие»[38].
Таким образом, фольклорная символика выступает как проявление духовной рефлексии А.П. Чехова, помогает раскрыть особенности мировосприятия великого писателя и проследить духовный путь лучших героев его произведений.
[1] Чехов А.П. Полн. собр. соч. и писем в 30-ти тт. — М.: Наука, 1974–1980. — Т. II. С. 105.
[2] Там же. Т. VII. С. 69.
[3] Там же. Т. II. С. 185.
[4] Там же. Т. II. С. 344.
[5] Там же. Т. XII. С. 140–141.
[6] Там же. Т. XII. С. 141.
[7] Там же. Т. VIII. С. 301.
[8] Там же. Т. VIII. С. 304.
[9] Там же. Т. VIII. С. 303.
[10] Там же. Т. XIII. С. 181.
[11] Там же.
[12] Вислов А. «Вода и масло». Художественные построения в театре и кино // Театр. — 1983.— № 3. — С. 106.
[13] Чехов А.П. Полн. собр. соч. и писем в 30-ти тт. — М.: Наука, 1974–1980. — Т. X. С. 298.
[14] Там же. Т. XIII. С. 160.
[15] Там же. Т. XIII. С. 171.
[16] Там же. Т. XIII. С. 307.
[17] Там же. Т. VIII. С. 307.
[18] Там же.
[19] Там же. Т. VIII. С. 308.
[20] Там же. Т. VIII. С. 309.
[21] Там же. Т. X. С. 190.
[22] Там же. Т. X. С. 199.
[23] Там же. Т. X. С. 200.
[24] Зайцев Б. Далекое. — М.: Советский писатель, 1991. — С. 379–381.
[25] Там же.
[26] Митрополит Сурожский Антоний. О встрече. — Клин, 1999. — С. 151.
[27] Зингерман Б.И. Очерки истории драмы XX века.— М.: Наука, 1979. — С. 65–70.
[28] Там же. С. 67.
[29] Чехов А.П. Полн. собр. соч. и писем в 30-ти тт. — М.: Наука, 1974–1980. — Т. XIII. С. 178.
[30] Там же. Т. IX. С. 310–311.
[31] Там же. Т. X. С. 181.
[32] Там же. Т. X. С. 146.
[33] Там же. Т. X. С. 145.
[34] Там же. Т. X. С. 147.
[35] Там же. Т. X. С. 151.
[36] Там же. Т. X. С. 153.
[37] Там же. Т. X. С. 156.
[38] Зайцев Б. Далекое. — М.: Советский писатель, 1991. — С. 379–381.